ЖАНРЫ

Вчерашнее завтра: как «национальные истории» писались в СССР и как пишутся теперь
Шрифт:

Другая версия социализма — марксизм — может быть истолкована в виде реакции космополитически ориентированной части интеллектуалов, озабоченных бедствиями социальных аутсайдеров эпохи «фабричных труб», на жёсткие общественные практики национальных капиталов и государств, обустраивающих собственные культурно-политические цитадели в ходе формирования новых мироотношений. Логика национально-государственного развития весомее аргументации социального экуменизма. Дело «всесветного пролетариата» оказалось в заложниках национальной мистерии. В годы Первой мировой социал-демократия поддержала свои правительства. Советское руководство обратилось к великорусской державной идее, прикрытой интернационалистской риторикой. Отечественная история вновь предстала, в соответствии с традицией имперской историографии, как преимущественно история русского национального государства.

Либерально-демократические традиции западной науки, корпоративный этос научного сообщества, предписывающий избегать влияния политической и идейной конъюнктуры, подкрепленные процессами социально-культурной интеграции внутри западного мира во второй половине XX века, во многом обесценили этнонациональные предпочтения в историографии. Те или иные ученые, апеллируя к состоянию современного западного историознания, в том числе к опыту собственного творчества, могут — и вполне искренне — отводить упреки в этноцентризме «своих» историографии. Однако об этноцентризме как родовой мете исторического знания нельзя судить, обращаясь к изыскам иного знатока средневекового города.

Этноцентризм — вензель всей национально-государственной историографии. Он явственно обнаруживает себя в школьных и вузовских учебниках, энциклопедической литературе как бы в обезличенной форме: авторство учебника и энциклопедии, этих сконструированных сводов исторических сведений, — понятие, как правило, весьма условное. Не меньше этноцентризм говорит о себе тем, о чем он умалчивает. Скажем, в немецких историознании и исторической публицистике только со второй половины 90-х годов минувшего века стала более открытой дискуссия о Третьем рейхе. Освещаются вопросы, которые до того были не в чести у литераторов: об участии частных лиц в антисемитских преступлениях, о жестокосердии солдат и офицеров вермахта в отношении гражданского населения в 1939–1945 годах.

Актуализация проблемы этноцентризма исторического сознания на опыте российской историографии XX века предполагает учёт особенностей этносоцио-политической ситуации российского сообщества и характера её эволюции. В отличие от Запада, Россия и регионы бывшего СССР переживают период национально-культурной трансформации. Особые затруднения встают на пути исследователя, намеревающегося обратить свои взоры на проявления этнонационального сознания в историографии советского периода. Проблема эта, несмотря на её теоретико-познавательный потенциал, выделение этнологии и этнологически оснащенной истории в качестве заглавных дискурсов в историческом познании 80–90-х годов XX столетия остаётся в целом не разработанной.

В советское время она или не рассматривалась вовсе, или ставилась в тенденциозной политизированной форме (национальная история как эквивалент антимарксизма либо национал-уклонизма в большевизме). Историческая наука в России и других государствах ближнего зарубежья демонстрирует отсутствие устойчивого интереса к проблеме (будь он сформирован, следовало бы говорить о новом направлении в историознании). Кроме того — иную идеологическую тенденциозность в оценках истоков национально-исторической мысли, перипетий культурно-исторического развития.

В советологической историографии, развивавшейся под знаком доктрины «школы тоталитаризма», в исследованиях приверженцев которой история и политология практически сливались в единую научную дисциплину, проявления национальных идей в провинциальной исторической литературе советского периода оценивались в качестве контркультурных форм, которые были практически сведены на нет советским марксизмом, игравшим роль принудительной моноидеологии.

Для современного изучения истории стран СНГ и Балтии, формировавшегося до известной степени в качестве альтернативы ортодоксальной советологии и опиравшегося на «ревизионистскую» критику «школы тоталитаризма» 60–70-х годов, методологию социологически информированной «социальной истории», характерны более широкие проблемно-концептуальные основания. Например, стремление вместо статичной картины «монолитного режима»{3} увидеть в истории Российской империи и СССР противостояние идей и корпоративных сил, многоуровневые конфликты социополитического, религиозного, этнонационального характера.

Возвращение в лоно общеевропейской истории, размещение советского опыта в координатах противоборства консерваторов и реформаторов, включая сферы партийного руководства и идеологии, открывает новые исследовательские перспективы. Одновременно таит в себе опасность теоретического модернизаторства, смешения должного и сущего в освещении истории советского общества, его культуры и науки.

В исследовании А. Каппелера, посвященном эволюции мультинациональной империи, констатируется наличие историографических школ отдельных советских республик. После сталинских времён они пережили период институционального оформления, разветвления и профессионализации, оставаясь при этом под контролем центра. Национальные историографические школы в Советском Союзе, по мнению автора, имели значительные достижения и серьёзные труды, прежде всего по вопросам социальной и экономической истории. Однако вынуждены были избегать острых тем, связанных с завоеванием, подчинением, включением в состав Российской империи, с национальными движениями и национальной политикой. Темы эти оставались за скобками научных исследований или освещались в одностороннем идеологизированном плане{4}.

Андреас Каппелер

В используемом Каппелером понятии «национальные исторические школы» применительно к местным историографиям присутствует известное преувеличение, если не считать, что понятие берётся в широком смысле и обозначает те группы историков, внимание которых сфокусировано на проблемах истории своих регионов. Но история тех же регионов на основе единых теоретических подходов изучалась и историками «центра» — как правило, в процессе создания ими «обобщающих трудов». Некоторые региональные исследования, выполненные местными историками, выходили в столичных издательствах. Это являлось признанием заслуг провинциального историка перед советской наукой — под пристальным оком идеологической цензуры.

Разумеется, отличительная черта национальной исторической мысли, выражение которой ограничивалось постулатами имперского мировоззрения, — сосредоточенность — по необходимости в завуалированном виде — на истории своей этнической группы, её топоса. Однако этот признак ещё не даёт основания для возведения местной историографии в ранг «национальной школы». Такое понятие предполагает существование культивирующих национальную историческую мысль научно-педагогических центров, находящихся под патронажем властей, и, соответственно, наличие этноцентристской «оптики» во всём историческом комплексе. Между тем «просветление» этой «оптики», наведение её «на резкость» усиленно сдерживались посредством того, что Каппеллер называет давлением официальной идеологии, фактически оправдывающей завоевания самодержавного государства. Система науки и педагогики была организована так, чтобы обеспечить эффективность этого идеологического давления.

Кроме того, однозначная постановка вопроса о существовании в послевоенный период национальных историографических школ в СССР исходит, по существу, из допущения, что историки-«нацмены» находились в скрытой оппозиции московским правителям и воспринимали насаждавшуюся «сверху» модель историографии как антиисторическую и чуждую их национальной культуре. Однако реальная картина значительно сложнее. Стремление к этнокультурной идентификации вполне уживается с коммунистическими взглядами. Об этом свидетельствует социополитическая ситуация в постсоветских сообществах, сделавшая тайное явным. Советско-марксистская доктрина имела своих сторонников и приверженцев среди национальных интеллектуальных элит. Некоторые её представители, в годы национально-государственных реформации оставшись на «стыдливых» интернационалистских позициях, оказались теперь, подобно первым русским марксистам, в маргинальном положении в системах национального историознания. Последние, напротив, поменяли диспозицию: из контркультурных практик превратились в официальные историографии.

Идеократический советский строй сформировал «вполне определённый тип историка», научившегося воспринимать партийное руководство как нечто естественное и само собой разумеющееся. Более того, сложился «тип историка-партийца, жаждущего данного руководства и чувствовавшего себя крайне дискомфортно без него»{5}.

Поэтому применение безо всяких оговорок и пояснений понятия «национальные исторические школы» относительно историографической ситуации в национальных регионах Советского Союза послевоенного времени вряд ли плодотворно с научной точки зрения. Скорее, следует использовать понятие «национальные школы историографии» для характеристики историографической обстановки 1920-х годов. В выступлениях участников Всесоюзной конференции историков-марксистов, в рамках которой работала секция истории народов СССР, рассматривались проблемы «современной исторической украинской науки», «армянской историографии». Раздавались призывы к организации коллективной работы «историков-марксистов Закавказья», «дружному союзу украинских историков-марксистов и ресефесеровских историков-марксистов, а также и белорусских историков-марксистов, грузинских и т. д.». Посланцы национальных регионов остро реагировали на «отрыжки» великодержавного шовинизма и национального нигилизма, которые они усматривали в «русской исторической литературе»{6}.

Поделиться с друзьями: