Вдалеке от дома родного
Шрифт:
Дысину и больно и не больно — не поймешь: нос морщит, но сидит спокойно, не дергается.
А вот Петьке совсем нехорошо. Весь язык, десны и даже гортань в мелких нарывчиках… Слюну сглотнуть, языком шевельнуть — ой–ой–ой!.. Да еще нога, будь она неладна!
Кончив промывать Толькино ухо, Гривцова подошла к Петьке с какой–то черно–малино–фиолетовой жидкостью в пузырьке.
— Ну–ка, молодой человек, открой рот! Да-а… Потерпи, милый, не дергайся…
Окуная в темную жидкость палочку с намотанной на конце ваткой, она стала смазывать Петькины ящурные нарывчики во рту. Было больно, противно и сильно жгло. Страшно тошнило от этой процедуры, но Петька терпел, хотя и пускал слюну и из носа текло.
Так длилось много дней. Постепенно вместо язвочек у Петьки на языке, в гортани и на деснах остались одни лишь шероховатые вьяминки — прижигания помогли.
Но с ногой по–прежнему было плохо: она не сгибалась и не разгибалась, а застыла в полусогнутом положении. И Петьку положили в больницу, отдали в руки хирурга Владимира Эммануиловича Мануйлова. Это был великолепный человек и большой специалист. Однажды в больницу привезли на телеге женщину — бык вспорол женщине рогами живот… Дело было к ночи, темно, и Владимиру Эммануиловичу пришлось делать сложнейшую операцию при неярком свете керосиновых ламп, но женщину он все–таки спас!
Вот к какому замечательному врачу посчастливилось попасть Петьке.
Но и Мануйлов долгое время не мог понять, что же приключилось с Петькиной ногой.
Каждое утро появлялся он в палате, долго ощупывал мальчишечью ногу, массировал ее, осторожно нажимая на колено, пытался разогнуть, но ничего из этого не получалось, — Петька только морщился от боли, а нога оставалась полусогнутой.
Делать операцию колена, не зная причины заболевания, Мануйлов пока отказался. «Это никуда не уйдет, — сказал он главному врачу, — попробуем сначала другое», — и назначил Петьке ежедневное прогревание колена горячим песком и массаж. «Почаще пробуй разгибать ногу, помогай себе руками, — сказал он Петьке, а Надежде Павловне при встрече сообщил: — Похоже, что стянуты сухожилия. Но почему? Если колено у мальчика разработать не удастся, придется прибегнуть к силовому распрямлению ноги и наложить гипс. Но у нас гипса нет — война, понимаете сами. Постарайтесь поэтому где–нибудь достать…»
Скучно и вяло текли дни в больнице. Книжек не было, да и читать не очень хотелось. К тому же рано темнело, а керосиновая лампа горела только на столике у дежурной сестры. Поговорить тоже было не с кем: в палате на четыре койки лежали всего лишь двое — сам Петька и заросший седым волосом грузный человек с оплывшим лицом — дед Илья, помирающий от грудной жабы и еще от чего–то; он все время хрипел, тяжело дышал, и ему было не до разговоров. Только иногда он с трудом произносил: «Эх, пивка бы…» — и слышалась в его сипящем голосе тоска несбыточного желания.
«Бредит он, что ли? — непонимающе думал Петька, с уважительным страхом глядя на умирающего. — Откуда сейчас пиво–то?..» Сам он еще никогда пива не пил и вкуса его не знал, но слышать о нем слышал и видеть видел.
Вскоре старика перевели в другую палату — маленькую, полутемную комнатенку, где стояла всего одна койка. Больше деда Илью Петька не встречал…
Два дня он скучал в одиночестве, а на третий в палате появился новый больной.
В то утро Петька, позавтракав стаканом молока и пирогом с морковью, подковылял к окну и от нечего делать стал смотреть на больничный двор, отгороженный от улицы обыкновенным деревянным плетнем, невысоким и кое–где покосившимся. Вот на заснеженную поленницу опустилась стайка красногрудых, снегирей. Птицы повертели головками туда–сюда и упорхнули куда–то. Вот через дорогу перебежала черная кошка, и какая–то тетка суеверно остановилась, даже сплюнула в сердцах.
А вот несется по улице, задорно вскинув голову, известный всему району вороной жеребец военного комиссара, впряженный в легкие саночки, в которых сидят двое — комиссар в овчинном полушубке худощавый мужчина в тулупе, наброшенном на плечи поверх шинели…
Но куда это они? Неужели в больницу? Так и есть, санки завернули в больничный двор и остановились у крыльца.
Разгоряченный бегом, вороной все еще вздергивал головой и перебирал на месте ногами, словно пританцовывал, а военком помогал своему спутнику вылезти из санок.
Худощавый скинул в санки с плеч тулуп и остался в шинели. Петька разинул рот: военком был как военком, а на плечах у худощавого сверкали погоны.
Это был первый человек в форме советского офицера, которого увидел Петька. Кроме нескольких военкоматовских, других военных в Бердюжье не было, а те, очевидно, еще не получили новую форму. Поэтому так и поразили Петьку погоны…
Тяжело опираясь на толстую суковатую палку, спутник комиссара поднялся на крыльцо.
В палате он появился не скоро и уже не в форме, а в сером больничном халате, надетом поверх нательного белья. Дежурная сестра помогла вновь прибывшему лечь, спросила, не надо ли чего, и вышла.
— Ну, давай знакомиться, — улыбнулся офицер и протянул худую, но крепкую в рукопожатии руку. — Лейтенант Василий Ахнин.
— Петя, — представился Петька и для полного порядка добавил: — Иванов.
…Голубоглазый, с белесым вьющимся чубом над высоким лбом, Василий Ахнин был очень молод. Сейчас, без военной формы, без погон, он казался совсем юношей и понимал это. Поэтому, когда Петька обратился к нему: «Дядя Вася…», — Ахнин сказал:
— Ну какой я тебе «дядя»! Тебе сколь годков–то?
— Тринадцать.
— А мне двадцать… будет. Так что не дядя, а, скорей, брат я тебе по возрасту. Поэтому зови меня Василием, а то и просто Васей…
В первый вечер поговорили немного. Василий Ахнин рассказал, что под Сталинградом был тяжело ранен («осколок, понимаешь, легкое продырявил, а пуля в ногу угодила, кость повредила шибко»), что после госпиталя отпустили его домой («для полной поправки, ан опять беда — рана на ноге открылась, загноение пошло, и теперь без новой операции никак не обойтись — кость надо скоблить»), что местный комиссар — великолепный мужик («о человеке хорошее беспокойство имеет, сам в больницу привез»).
Петька откровенно рассказал Василию Ахнину, как ошарашили его офицерские погоны, которые он увидел впервые, — непривычно это было, — а потом спросил, страшно ли идти в атаку.
Страшно, — сказал Василий. — Только врагам страшней. На чужой земле они! И нету у них с нашей землей никакой связи, разве что могильной… Мы их теперь здорово лупим, ба–а–альшую юшку пускаем!
Рана у него сильно болела («две ночи из–за проклятой не сплю!»). Он позвал сестру, попросил снотворного и вскоре уже спал, лишь стонал иногда во сне.
На другой день Владимир Эммануилович сделал лейтенанту операцию.
— Теперь долго не залежусь, — сказал Василий Ахнин Петьке. — Только вот пугает хирург: говорит, кость после скоблежки тоньше лепестка стала, отвоевался, мол. Ну да это мы еще посмотрим!
Василий поправлялся быстро — рана затягивалась, температура спала, его больше не лихорадило.
А Петькииа нога по–прежнему «не хотела» разгибаться, и в больнице не было гипса…
— Что же делать с тобой, герой? — спросил во время очередного обхода Мануйлов. — Кажется мне, у тебя нечто нервное. А откуда у тебя, у мальчишки, это? Ну-с, разденься–ка: посмотрим тебя еще разик — снизу доверху и наоборот!