Вечер трудного дня
Шрифт:
Хоронили Елизавету летом, в разгар ясного и ветреного воскресного июльского дня. Анне в том году исполнилось тринадцать, и это были первые похороны, в которых она принимала участие.
И хоронить Анне понравилось.
Самым неприятным, но коротким моментом был морг, холодный, гулкий, с холодными и как бы пустотелыми чужими покойниками на деревянных столах и лежащей среди них тоже холодной и пустотелой на ощупь Елизаветой. А какими, спрашивается, еще могут быть люди, которых покинула душа?
Зато снаружи, за стенами морга, в разрывах внезапных грозовых туч ослепительно сияло солнце и колыхалась под порывами ветра яркая свежая листва деревьев.
Потом они ехали в специальном автобусе с черной траурной каймой на Серафимовское. Дорога была длинной, они часто останавливались на светофорах рядом с городским транспортом: автобусами, трамваями, троллейбусами. И в их автобус, где посередине, между двумя рядами сидений, стоял узкий, обтянутый черной материей гроб, заглядывали пассажиры. И это всеобщее внимание к постигшему их горю наполняло Анну чувством собственной значимости и сознанием важности всего сейчас с ней происходящего.
Хотя, говоря по правде, горя Анна совсем не испытывала.
Ей было жалко отдельную теперь от них всех Елизавету, было жалко подавленных так близко подошедшей к ним смертью Павлу, Таисию и Санечку. И все. Прочие членства заглушал и вытеснял ясный до рези в глазах полдень и вид кладбища с нарядными после родительской субботы могилами. А еще знание того, что скоро они приедут домой, к сестрам, а там оставленные специально для этого Рыжая и Нюня уже накрыли белой крахмальной скатертью стол, и в доме вкусно и надежно пахнет теплыми пирогами с капустой, салатами и прочей некаждодневной снедью.
У свежей могилы образовалась легкая суета, все хотели поучаствовать: «Сюда земельки подбрось, нет, давай я, мне ближе, и вот сюда еще, и цветочки не забыть бы полить, Аннушка, сходи за водой к крану. Когда осядет, поставим раковину с цветничком, все хорошо, слава Богу, все хорошо, спи спокойно, Лизанька, земля тебе пухом».
И заканчивался день на редкость правильно: долгими застольными разговорами с припоминанием всей усопшей уже родни и разными историями, вроде той, когда Елизавета с Павлой заблудились в лесу и полдня в нем проплутали, и уже начало смеркаться, как вдруг они выбрели на какую-то будку, и Елизавета залезла на нее, чтобы посмотреть, куда идти, и тут как раз лошадь и лесник на телеге, а дома все так обрадовались их возвращению…
И Анна тоже радовалась, поскольку выходило, что впереди у девочек еще долгая-долгая и, может быть, даже счастливая жизнь…
И Анна, сытая, напившаяся лимонаду, тоже радовалась этой давней истории со счастливым концом, и чувство у нее было к вечеру такое, словно она сегодня на славу поработала, поучаствовала в каком-то важном деле, тяжелом, но не трудном. А впереди была еще долгая укачливая дорога домой сквозь ласковую белую ночь…
Через три года во сне тихо умерла Павла. И это тоже было летом. И остались Анне от Павлы две песни, которые та пела под настроение высоким надтреснутым голосом: жестокий романс про убитую выстрелом чайку и длинная песня про бродягу, который с сумой на плечах тащился «по диким степям Забайкалья». Со временем история про чайку выветрилась из Анниной памяти. Другое дело — проклинающий судьбу одиноким бродяга.
Потом как-то незаметно, между Анниными долгими отлучками в городе и короткими наездами, умерли одна за другой Рыжая и Нюня. И поскольку узнавала Анна об этом всегда с опозданием, когда и кручиниться было уже поздно, то они вроде как и не умирали вовсе.
А потом слегла и полгода не вставала Таисия. Санечка крутилась как могла. Но однажды дома она не то поскользнулась, не то ногу подвернула, но только подняться с пола сама уже не сумела. И тогда лежачая Таисия встала и каким-то чудом перетащила сестру на свою постель. А потом вызвала врача.
Четыре месяца Таисия ходила за Санечкой, которой поставили диагноз — рак пищевода. Дочери Таисии приезжали, привозили продукты. Несколько раз Таисия, которую полгода назад уже все похоронили, сама дошла до аптеки. А Санечка лежала и говорила, что скоро встанет и пусть бы все еще немного потерпели. Но она не встала, а лежала, чисто убранная, уже почти в забытьи, и температура у нее была, наверно, под сорок. Так, оказывается, бывает перед смертью. Похоже было, что организм ее сам себя сжигал. Чтобы поскорее отпустить на волю душу, наверное.
Таисия прожила еще больше года. Последние дни перед смертью она лежала почти в беспамятстве, только иногда слабо пожимала руку старшей, ухаживавшей за ней дочери, словно говоря: «Я еще здесь». А потом и ее не стало. Но все это случилось уже без Анны.
Спустя годы, вспоминая свою многочисленную женскую родню, Анна спрашивала себя: а что, если существует ген одиночества? И не передается ли это одиночество по наследству? А может, дело в каком-то родовом проклятье? И что больше повлияло на судьбы этих женщин — предначертание, или история страны, в которой им выпало родиться, или и то и другое вместе? И не было у нее ответа на эти вопросы.
Где бы Анна ни жила, всегда было таю окно, а за ним — деревья. Словно это было одно и то же окно и одни и те же деревья. А напротив были другие окна. Иногда дальше, но чаще всего — ближе. А когда двор оказывался узким в плечах — то совсем близко.
Если противоположный дом находился далеко, то по вечерам можно было рассматривать узор, образуемый освещенными окнами.
И каждый раз он был новый. По ночам всегда оставались бодрствовать хотя бы два-три окна, не давая всему остальному дому окончательно раствориться в темноте, выпасть из пространства вместе с беззащитно спящими людьми.
Иногда окна смотрели прямо в окна. И можно было видеть чужой стол под абажуром сквозь ткань которого, словно зерна, просвечивали лампочки, и чужих людей вокруг стола, но кино это было однообразным, скоро приедалось, и хотелось занавеситься от него чем, то более основательным, чем шторы. Поэтому она всегда с нетерпением ждала весну. Тогда начиналось самое волнующее.
Сначала на голых ветвях появлялась тонкая сетка. И первые дни даже непонятно было, какого она цвета: просто изображение за окном теряло резкость. Потом с изображением становилось еще хуже, и однажды утром двор оказывался погруженным в нежную зеленоватую дымку. И потом день за днем можно было наблюдать, как листья, все одновременно, разжимают свои маленькие клейкие ладошки. Наконец листва становилась крепкой, глянцевой. И ветер вздымал ее, и тогда тополя показывали всему двору свой нежный серебристый испод.
И шторы в эти месяцы можно было совсем не задергивать.
Осенью все повторялось в обратном порядке. Листья тополя жухли и собирались в кулачок, точно готовились к самому худшему. В березах и осинах начинали все явственней сквозить терпкие карминно-красные и горьковатые желтые нити. И свитерок получался пестрый, ласковый и ноский. Во всяком случае, в ту осень было именно так.
Ее новый двор оказался не в родном ее городе, а в Москве, потому что после окончания университета возвращаться под крыло родителей, в Питер, ей не захотелось. Анна поступила в аспирантуру, на кафедру советской литературы, и сняла маленькую квартирку неподалеку от метро «Парк культуры»: общежитием она уже была сыта по горло.