Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Действительно, первый период реформации, когда она шла еще рука об руку с гуманизмом, когда она вместе с ним провозглашала sapere audete, когда она громила богословские факультеты с их рациональной теологией, как «ослиные заводы и чертовы училища», и требовала освобождения религии от всяких «людских вымыслов», этот период сопровождался отнюдь не обострением страха перед ведьмами и колдовством. Напротив, как мы заметили, бред ведьмами в эту пору видимо стихает. Не случайно в том же 1520 году, когда Лютер устроил знаменитое аутодафе папской буллы, издания «Молота ведьм» прерываются на целые полстолетия. Там, где осталась неприкосновенной папская инквизиция, она, положим, свирепствовала и в это время. Но в странах, как Германия и Франция, которые в эту эпоху навсегда отказываются от услуг Sancti Officii, нормальные суды не проявляли большой охоты принимать от инквизиции такое наследство, как процессы ведьм. Бред ведьмами всегда легко вспыхивал в робких или одаренных особо впечатлительной фантазией натурах. Но к чести новых европейских обществ – и вообще к чести человеческой природы – надо признать, что во все периоды процессов ведьм немало находилось людей, которые упорно отказывались верить в реальность ведовства. Мы видели, что открытие инквизиторами ведовской секты было встречено в широких кругах общества сомнением и ропотом. «Ах, пусть все зло, которое ты накликаешь, падет на собственную твою седую голову», – этот невольный крик, который вырвался у одной женщины из простонародья во время проповеди Инститориса о ведьмах, очень характерен. Не даром Шпренгеру с Инститорисом пришлось просить у папы особой буллы, чтобы освободиться от помех со стороны людей, «не в меру высоко ставящих свое разумение». И первый период реформации был золотым временем для такого рода людей, противопоставлявших личное свое разумение авторитету церковной школы. Пусть Лютер сам был до мозга костей заражен тем суеверием, главными носителями которого являлись его бывшие собратья, нищенствующие монахи. Но в молодом протестантизме вопрос о колдовстве и ведьмах нисколько еще не являлся «делом веры». Папские буллы мешали Эразму открыто заявлять, что он считает договор с сатаной простою выдумкой монахов-инквизиторов. Но никакой авторитет не мешал горячему поклоннику «виттенбергского соловья» Гансу Саксу в 30-х годах XVI века петь самому:

Браки с бесом и полеты с ним не больше чем фантазия и призрак.

Как поступаете вы в подобных случаях? – запрашивала в 1531 г. Ульмская дума Нюрнбергскую по поводу одной колдуньи. «Мы, – отвечала Нюрнбергская дума, – никогда не считали колдованья что-нибудь серьезным и всегда находили, что в нем ничего настоящего нет… Поэтому подобных лиц мы только попросту от себя выгоняли». И в то время, когда на богословских факультетах в Германии оказывалось больше профессоров, нежели охотников их слушать, и когда – по словам легата Алеандра – девять десятых Германии кричали «Лютер», а последняя десятая – «смерть римской курии», такие взгляды могли высказываться городскими думами совершенно безопасно. Да и по другим странам Европы католическому духовенству приходилось тоже бороться с ересями, сравнительно с которыми столь страшная в глазах Шпренгера «ересь неверия в ведьм» отступала далеко на задний план. Процессы ведьм и в эту пору совсем не прекратились. Вера в ведьм с половины XIV века трудами инквизиторов слишком широко уже успела распространиться, и в том же самом 1531 году, к которому относится приведенная нами переписка двух немецких дум, съезд представителей швейцарских кантонов в Бадене ужасается, как это «по всей стране оказывается столько колдуний и ведьм, что и сказать нельзя». И все же без давления со стороны людей науки, со стороны высшей школы и прикрывавшей ее своим авторитетом церкви люди житейского здравого смысла способны были сдерживать такое суеверие в узких сравнительно границах.

Но, как известно, результаты реформационного движения – по крайней мере ближайшие его результаты – были совсем не те, о которых мечтали многие в его начале. Вместо единой обновленной церкви без папы и епископов, где каждый верующий должен был являться сам священником, не признающим другого авторитета, кроме ясного, как солнце, Слова Божия, Европа оказалась разделенной на несколько церквей, причем каждая из новых гораздо больше походила на старую средневековую церковь, от которой она откололась, нежели на присущий раннему протестантизму идеал религиозного общежития. Силой вещей свобода веры, являвшаяся лозунгом протестантизма в его боевое время, превратилась в пустое слово. Новые церкви учат, что человек спасается не тем путем, который указывает католическая церковь. Но их учение носит при этом такой же догматический и нетерпимый характер, как и учение католической церкви. Каждая из них провозглашает себя ноевым ковчегом, вне коего нет душе человеческой спасения. Те же остались у них и приемы созидания подобного догматического ковчега. Протестантизм начал с войны против схоластики. Протестантизм кончил созданием неосхоластики, мало чем разнившейся от классической схоластики и заводившей ум человеческий в такие же дебри. Новая протестантская теология так же покоится на благочестивом союзе aucto-ritas и ratio, как и средневековое школьное богословие. Правда, круг Откровенных истин ею проводится уже, чем проводился он в средневековой схоластике. Протестантизм отверг авторитет церковного предания, равно как притязания папской церкви на боговдохновенность ее догматических постановлений. Зато тем непреклоннее стоял он на обязательности для каждого верующего человека преклонять свой разум пред каждым словом, которое находится в подлиннике Св. Писания. Сделав себе из Св. Писания, «как оно было продиктовано Духом Святым», главный оплот против католицизма, протестантская университетская теология гораздо ревностнее охраняла Библию от всякого прикосновения к ней критики, чем современные ей католические экзегеты, стремившиеся доказать, что Библией нельзя довольствоваться ввиду ее недостаточности в деле церковного учения и затруднительности для правильного понимания. Когда в начале XVII столетия в одной гамбургской школе ректор допустил диспут на тему Не грешит ли язык Нового Завета варваризмами, то местные духовные власти послали по этому поводу запрос в Ниттенбергский теологический факультет, и факультет ответил: «Говорить о том, что в речах и посланиях св. апостолов могут находиться soloecismi, barbarisme и нечистый греческий язык, значит задевать Духа Святого, глаголавшего и писавшего через них, и кто упрекает Св. Писание в каких-нибудь barbarismi, как мы теперь определяем слово barbarismus, тот оказывается повинен в немалом богохульстве». Необходимость «диспутировать с папистами», необходимость опровергать их rationes, необходимость противопоставить их законченному миросозерцанию такую же законченную систему скоро восстановила во всех правах среди протестантских теологов и проклятую было Лютером языческую философию. И в протестантских университетах XVI и XVII вв. будущие ученые толкователи Слова Божия готовились к своему призванию на том же Аристотеле. Правда, теперь из «философии» строже, чем когда-либо, устраняется все, что в ней оказывалось несогласного со Словом Божиим. Устав первого из вновь основанных протестантских университетов – Марбургского – прямо гласил, что все предметы, теология, юриспруденция, медицина и «свободные науки», должны преподаваться С приложением ко всему, а наипаче к математическим наукам, надежнейшей цензуры, а именно цензуры Слова Божия. «Проклят будь всякий, кто станет в чем-нибудь учить несогласно с Библией». И этой цензуре сам Меланхтон строго подверг все свои университетские учебники, на которых воспитывался в Германии целый ряд студенческих поколений. Говоря, например, об анатомии, Меланхтон не забывает указать, что при сотворении у Адама должно было быть 13 ребер, тогда как у мужчин и у женщин сейчас их оказывается одинаково по 12. Он определяет и место, где должно было находиться исчезнувшее ребро. Упомянув, что некоторые из греческих философов признавали множественность миров, Меланхтон с горячностью заявляет, что От столь чудовищных взглядов все здравомыслящие люди должны отвращаться и слухом, и душой. Помимо того, что разум не позволяет нам представить несколько мировых систем (что же между ними? пустота?), такая гипотеза противоречит Библии. В Библии прямо сказано, что, сотворив наш мир, Бог почил от всех дел своих, т. е. никаких миров более не творил. «К этому же аргументу о единстве мира следует присоединить еще следующее очень крепкое подтверждение. Один Сын Божий, Господь наш Иисус Христос и Он, придя в мир, только однажды умер и воскрес. И нигде больше Он себя не являл, и нигде больше Он не умирал и не воскресал. Итак, непозволительно воображать, будто Христос неоднократно умирал и воскресал, и нельзя думать, будто в каком-нибудь ином мире люди сподобливаются вечной жизни без познания Сына Божия» (Initia doctrinae physicae. Corp. Ref., XIII). Само собою разумеется, что и Коперникова система оказывается для Меланхтона неприемлемой. Он излагал в своей физике освященную веками систему Птолемея, которая не противоречила, как Коперникова система, буквальному толкованию повеления Иисуса Навина: Стой, солнце, и остановись луна. Все знают, как инквизиция заставляла отрекаться Галилея. Но совершенно напрасно думать, что протестантские университеты в этом отношении были менее строги, чем инквизиция. Для Кеплеровых теорий их двери тоже были наглухо закрыты. Но, выправив тщательно Аристотеля по Библии, протестантская школа опять признала его в таком очищенном виде непререкаемым авторитетом. В 1569 году курфирст Пфальцский вздумал было пригласить знаменитого Рамуса, вынужденного бежать из Франции, профессором философии в свой Гейдельбергский университет. Университет запротестовал. Рамус – так гласило представление профессоров курфюрсту – учит философии совсем по-особенному. «А между тем университет наш, как и другие академии в Германии и во всей Европе, искони следовал Аристотелевой философии, которая испытана опытом 2000 лет и всегда почиталась, да и ныне почитается за превосходнейшую. Согласно с этим и при курфюршеской реформе университета (при переходе Пфальца в протестантизм) было постановлено, чтобы мы твердо и неизменно держались этой философии; согласно с этим и наши магистры и бакалавры при получении степени дают обязательство следовать учениям Аристотеля и распространять их по мере сил». Как мы отсюда видим, конец XVI столетия в истории университетского образования приходится относить еще к средним векам. Оставшись на тех же основных устоях, высшая протестантская школа вырабатывала, естественно, и тот же умственный тип, как ее средневековая предшественница. В школьных светилах того времени нас поражает то же соединение полной готовности преклонять свой разум пред каждым словом, где они видят Откровение, и безграничной уверенности в силе этого презренного разума, когда дело идет о дедуктивных выводах из освященных авторитетом данных. Надобно философствовать, но не слишком, надобно философствовать', но не только, надобно философствовать, но правильно, надобно философствовать, но скромно и покорно – так говорят руководители школы, когда речь заходит о взаимном отношении философии и богословия. Для них философия является по-прежнему только «служанкой теологии». Но тон их становится совсем другим, когда им приходится пользоваться «диалектикой» в интересах того, что каждый из них считает истинной религией, истинной теологией. Чисто диалектическое препирательство по вопросу, входит ли первородный грех в «субстанцию» человеческой природы или является ее «акциденцией», способно было так разгорячать тогда людей, что они осыпали друг друга не только проклятиями, но и побоями. В графстве Манс-фельдском, рассказывает по этому поводу один из современников, многочисленные диспуты, устроенные правительством, чтобы согласить поссорившихся из-за этого вопроса теологов, привели лишь к тому, что распря захватила все население. Повсюду люди друг друга спрашивали: Bistu cen Occidenter oder Substansioner? и затем: fiengen sie nicht nur an mit einander zu disputieren, sondern schlugen oftmahls sich auf das Grausameste. И если мы внимательно посмотрим, в чем заключалось то нечестие, за которое католики, лютеране и кальвинисты так усердно объявляли тогда друг друга исчадиями ада, то мы увидим, что главную роль играла при этом не критика действительного понимания религии противной стороной, а критика тех дедуктивных выводов, которые каждая из религиозных партий сама делала из положений противной стороны. Лютеранская церковь признавала тяжким грехом мысль, будто душа хотя бы самого добродетельного кальвиниста способна обрести вечное спасение. Для нее всякий кальвинист был хуже язычника, так как он был повинен в богохульстве, в грехе против Духа Святого. Богохульство же кальвинистов заключалось для лютеранского теолога главнейшим образом в том, что Божество у кальвинистов оказывалось злым. Правда, кальвинисты сами утверждали, что они ничему подобному не учат. Но разве это не является ясным выводом из кальвинистского учения о предопределении грешников к вечным мукам? И когда светские государи, имевшие несчастие управлять подданными разных религиозных толков, начали требовать, чтобы пасторы на церковных кафедрах «воздерживались взаимно от всяких оскорбительных кличек и не приписывали другой стороне никаких несообразных и безбожных утверждений, которых та сама не признает и которые только получаются путем вывода из ее учения», то многими теологами это объявлено было несносным посягательством на свободу совести и вещью, несовместимой с честным исполнением пастырского долга. «Большую цену надо придавать своим гипотезам, чтобы из-за них решиться сжечь человека живым», – так формулировал Монтень свое отношение к церковному учению о ведовстве. Но это замечание Мон-теня приложимо не только к данному частному случаю. Никогда школьная наука не была так нетерпима и заносчива, как в его время. Никогда она не требовала с такой надменностью, чтобы пред ее дедукциями преклонялось все – не только простой здравый смысл или житейская эмпирия, но даже математическое доказательство. Никогда в университетах не бушевала так rabies theologica, никогда не было в них столько людей, которые во имя своих гипотез готовы были бросать живых людей в огонь, причем их извинением служит лишь то, что нередко они и сами готовы были за свои гипотезы становиться на костер. Все это, правда, было прямым наследством средних веков. Но все это под влиянием религиозного раскола неслыханно обострилось.

Но главное отличие эпохи реформации от средних веков состоит в том, что теперь эта школьная «софистика» получила иное значение для общественной жизни, нежели прежде. Известно, в чем заключалось одно из главных обвинений протестантизма против римской церкви. Рим, говорили протестанты, с своим учением об opus operatum превратил христианского пастыря душ в жреца, посредствующего между небом и землей, и совершенно позабыл, что главная обязанность духовенства в христианской церкви должна заключаться в преподавании народу истин веры. Если римская церковь на кафедре или в исповедальне о чем-нибудь беседовала с народом, то исключительно о богоугодных делах и богоугодном поведении, оставляя его в полном неведении касательно догматов веры. Народы, управлявшиеся Римом, по имени считались христианскими, но в сущности оставались крещеными язычниками, так как нельзя быть христианином, не зная, во что надлежит веровать христианину. И в обвинениях этих было немало справедливого. Римская церковь в принципе никогда, правда, не отрицала, что знание истин, сообщенных в Откровении, является необходимым условием вечного спасения, и всегда смотрела на себя как на наставницу народов. Но, просуществовав долгие века в знакомых нам условиях, когда действительное усвоение верующими христианского миросозерцания являлось полной невозможностью, она и позже, в более счастливые времена, была весьма наклонна руководиться в своих поступках теорией, которую можно бы назвать теорией спасения через представительство. С эпохи расцвета схоластической науки у римской церкви было две очень различных веры – ученая и простенькая, обиходная, взаимное отношение которых рельефно представляет тот же Герсон в известном нам трактате «De erroribus circa artem raagicam». Иные говорят, пишет он там, что церковь сама допускает своего рода магию. Чем отличаются, в самом деле, от этого такие вещи, как хождения на богомолья, почитание икон, святая вода и свечи или экзорцизмы? «Признаюсь, невозможно отрицать, что среди простых христиан много ввелось обычаев под видом религии, отказ от которых был бы более согласен с истинной святостью. Но церковь это допускает, во-первых, потому, что этого окончательно все равно не искоренишь, а затем потому, что неразумная по временам вера простых людей признает своей нормой веру старших членов церкви, которою она и исправляется, и очищается, и оздоровляется. Этою верою простые люди все же руководятся в указанных деяниях по крайней мере по общему намерению – конечно, если они мыслят благочестиво и покорно, т. е. по-христиански, и если они проявляют полную готовность подчиняться указываемым им истинам… Но тот упрек, который делается необразованной толпе, нисколько не относится к сонму теологов и ученых мужей». И средневековая церковь отнюдь не торопилась уничтожением этого различия между верой простых людей и верой сонма теологов. Ее взгляд на значение рациональной теологии в церковной жизни рельефнее всего проявляется в плане, который одно время серьезно обсуждался в Риме, – уничтожить во имя обозначения единства веры все богословские факультеты, кроме Парижского. Согласно этому и от своих пастырей душ римская церковь не находила нужным требовать специальной богословской подготовки. Даже в конце средних веков люди, прошедшие курс богословского факультета, являлись среди членов католического духовенства редким исключением. Университетское образование массы священников не шло далее кратковременного пребывания на «артистическом» факультете. Множество же их никогда и не переступало порог университетской аудитории. «Церковные визитации», которые производились в эпоху реформации новыми протестантскими и старыми католическими властями, с полною ясностью показывают нам, что и в XVI столетии епископы давали часто свое рукоположение таким же «пастырям душ», с какими мы познакомились в раннее средневековье. Знание литургического языка, знакомство с ритуалом, требник, исповедальная книга, – и католический священник был готовь. Заметим здесь, что Лютер сел писать свой Большой и Малый катехизис после произведенной им в Саксонии церковной визитации под впечатлением того, что представляли собою саксонские деревенские священники. То, что впоследствии стало необходимой принадлежностью всякой элементарной школы, явилось в свет как курс христианского богословия для сельского духовенства.

Все это было изменено торжеством протестантизма. Деление церкви на «старших» и на духовных малолеток, спасающихся по вере «старших», теория объективной силы таинств, придававшая иерархии жреческий характер, учение о роли добрых дел в спасении душевном – все это было объявлено у протестантов горьким плодом многовекового «вавилонского пленения церкви» Римом. Все члены церкви равны перед лицом неба; всякий истинный христианин – священник перед Богом; никто не может найти душевного спасения никаким иным путем, как через благодать, ниспосылаемую по личной вере, и наставление народа, в вере одно делает «пастыря душ» истинным пастырем – таковы были новые протестантские принципы. На место католического sacerdos протестантизм во главе церковных общин ставит «проповедника» (Praedicans, Prediger), вменяя ему в обязанность говорить с верующими не по-католически только об opera и mores, 'но раскрывать пред ними христианское учение во всей его догматической полноте. Согласно с этим возвышаются и требования к образовательной подготовке членов духовного сословия. Первое время, правда, протестантизму в этом отношении приходилось очень трудно. В странах, принявших реформацию, часть католических священников не захотела менять веру и покинула свои приходы; других новые церковные власти сами должны были отстранить за круглое невежество и беспутство; между тем университеты по большей части находились в запустении, и таким образом среди первого поколения протестантских пасторов значительное число взято было прямо из начетчиков – мирян, наскоро подготовленных по догматическим вопросам. Иные же приходы долгое время и совсем оставались без всякого призора. Но во второй половине века протестантские страны успели справиться с своей задачей. Никто не представляется к посвящению, не пройдя хоть элементарного курса на богословском факультете, и к началу XVII века предложение ученых богословов во многих местностях уже превышает церковный спрос на них. «Ученых теперь столько, словно они сыплются с неба, особенно studiosi theologiae. Все университеты переполнены и все кишит магистрами и кандидатами». И новые пасторы ревностно занимаются наставлением народа в вере. Даже в глухих сельских приходах каждый пастор, кроме воскресной проповеди, должен был говорить еще хоть одну проповедь в неделю. В больших же городах прихожанам предлагалось 9 проповедей в неделю – три в воскресенье и по одной на каждый будущий день.

Но вера «сонма теологов» становилась теперь всеобщим достоянием не только путем проповеди. Мы раньше уже говорили про то, какой странный характер представляет на первый взгляд школа раннего средневековья. Она была церковной, она готовила почти что одних клириков, и в то же время она почти что не учила богословию. Мы указали и на то, в какой тесной связи стояло это с характером самой церкви в ту эпоху, когда от истинного христианства в ней сохранялись почти что только одна обрядность и буква старого церковного законодательства. Но и в дальнейшем развитии средневековой школы такое противоречие между церковной теорией, гласившей, что все науки имеют цену лишь постольку, поскольку они служат нуждам богословия, и между жизненной действительностью отнюдь не изгладилось. Та же начальная школа, как и при Карле Великом, с псалтырем, святцами, церковным пением, но без всякого катехизиса; затем латинские авторы для упражнения в латинском языке, после того артистический факультет, занятый изучением греческой Аристотелевой философии, и, наконец, для малого числа избранных один из «высших факультетов», теологический, юридический или медицинский – такова была лестница средневекового образования в университетскую эпоху. «Рациональная теология» при этом признавалась безусловно царицей всех наук. Ее нуждами оправдывалось и то положение, которое успел занять в системе средневекового образования Аристотель. Но до ее высот поднимались лишь единицы; сама же она не снисходила на низшие ступени школы, и таким образом на практике питомцы средневековых университетов в массе своей оказывались вскормленными на остатках греческой философии, а не на богословской науке. Средневековый юрист или медик твердо знал школьного Аристотеля; но о религии он знал почти лишь то, что ему приходилось слыхать в церкви, – если он не пополнял потом сам такого пробела в образовании путем самостоятельного чтения. Да и множество священников стояли к «рациональной теологии» в таком же отношении. Недаром Шпренгеру с Инститорисом приходилось так плакаться на невежд-проповедников, которые позволяли себе утверждать, будто никаких колдуний или ведьм на деле нет, и недаром в назначенный для священников и для юристов «Молот ведьм» они должны были переписывать длинные отрывки из схоластической «пнев-матологии»: с выводами Фомы Аквинского в этой отрасли науки тогда среди общества мало кто был обстоятельно знаком. К концу же средних веков, когда Аристотель был потеснен в университетах гуманизмом, это несоответствие между теорией образования и тем, что университеты действительно давали большинству своих воспитанников, сделалось еще резче. «Поди в Рим, обойди весь христианский мир, – с негодованием восклицал Савонарола, – в домах прелатов и владык нет другого занятия, как поэзия и риторика. Поди же, посмотри: ты увидишь их с гуманистическими книжками в руках, как будто они могут при помощи Виргилия, Горация и Цицерона спасти души… Зачем вместо всех этих книг не учат они одной книге – книге закона, книге живота».

И реформация с первых же своих шагов обрушилась на такое несоответствие со всею силой. Уже в одном из самых ранних боевых своих произведений – в «Письме к немецкому дворянству» – Лютер потребовал, чтобы этому был положен конец. «Университеты наши тоже нуждаются в основательной, глубокой реформе. Я должен это сказать – пускай на меня гневается кто угодно. Все, все, что папство завело и учредило, все ведет лишь к тому, чтобы умножать грех и заблуждение. Что являют собой университеты, если их не перестроить, как не «арены юношей и греческой славы», по выражению книги Маккавей-ской, где ведут распущенную жизнь, где ничего почти не учатся Священному Писанию и христианской вере и где царит один слепой язычник Аристотель гораздо больше, чем Христос». «Нет, – продолжает он, – отныне во всех высших и низших школах первым и главным предметом должно являться Св. Писание… Туда же, где Св. Писание не царит над всем, я никому не посоветую отдать своего ребенка». И реформация провела свое требование на деле. Правда, Св. Писание представлено было при этом главнейшим образом в виде более или менее пространных учебников по лютеранской или кальвинистской теологии. Но зато такой учебник стал теперь необходимою принадлежностью всякого учебного заведения, начиная с школы грамотности и кончая «академическими гимназиями». Pietas, основанная на знании «чистой веры», была теперь объявлена главной целью воспитания на всех его ступенях и внедрялась в умы и сердца учеников с примерным рвением. И если в средние века даже из тех, кто шел в школу для подготовки к духовному званию, немногие выносили из нее знание «рациональной теологии», то в конце XVI и в начале XVII столетия школьное знакомство с ее элементами составляло необходимую принадлежность всякого образованного человека. Недаром эпоха эта окрещена названием «теологического века». Теология действительно теперь пропитывает собой насквозь всю умственную атмосферу. Короли и князья, юристы и медики, все теперь вместе с тем являются до известной степени теологами, и даже безграмотный народ все же заучивал с голоса дьячка «свою веру».

К каким же результатам приводило в нашей области это усиленное старание новых народных воспитателей сделать все общество причастным тому миросозерцанию, носительницею которого являлась высшая школа? К тем самым, несомненно, на которые указывает Янсен. Перо из крыла Гавриила Архангела, уголья, на которых жарился св. Лаврентий, и прочие «реликвии», которыми морочили простой народ католические монахи, были, правда, беспощадно выметены из тех стран, где удалось восторжествовать протестантизму. Но этот отказ от католического культа святых, это уничтожение множества суеверных обычаев и обрядов нисколько не доказывает, чтобы руководители протестантской церкви смотрели на мироздание более «просвещенными» глазами, нежели их католические предшественники. И Герсон, как мы говорили, считал, что с этой стороны в католицизм вкралось многое такое, «опущение чего было бы согласнее с истинной святостью». Это, однако, не мешало ему быть убежденным защитником реальности колдовства и приравнивать сомнения в ней безбожно. Так точно и протестантская школа, отвергая по религиозным соображениям культ святых, тем не менее слышать не хотела о мире без сверхъестественного элемента, о мире без чудес, повинующемся лишь раз навсегда установленным для него законам. «Адемонизм» людей, которых проповедники именовали то «умниками», то «невеждами», и протестантской теологией приравнивался к «эпикуреизму» и атеизму. Смелость, с которой проповедники кричали на астрономов, что те не заставят их «зарыть свой талант в землю», что те не заставят их отказаться от разъяснения народу назидательного смысла каждой кометы, была смелостью людей, чувствовавших себя на твердой научной почве. Они здесь повторяли лишь то, что они вынесли из университета. Разве же «магистр Филипп» (Меланхтон) в физике своей не доказал несостоятельность учения стоиков, – «склонность к которому есть у многих, склонность к которому найдет в себе всякий, кто заглянет в свою душу», – будто бы в мире не бывает отмены для действия «вторых», чисто физических причин? И разве в рассуждении о четырех видах Prodigia он не написал прямо по поводу комет: «Хотя малые пожары в воздухе, которые случаются нередко, как падающие звезды, часто ничего собой для людей не предвещают, но более крупные и редкие, как кометы, по большей части являются предзнаменованием грядущих на земле событий, как говорит Клавдиан: Et coelo nunquam spectatum impune Cometen.

Что же перед этим были для протестантского проповедника какие-то астрономические выкладки, тем более что его собственный ум ими нисколько не смущался: по математике теологи XVI и XVII веков знали лишь то, что выносили из гимназии, т. е. в лучшем случае, четыре арифметические действия с целыми и дробными числами и тройное правило.

Но Янсен совершенно напрасно оставляет при этом в тени, что в море литературы, которая в эпоху реформации наполнена была рассказами и рассуждениями о сверхъестественном в природе, нельзя найти ни одной оригинальной, самобытной черты. Народная литература играет все теми же представлениями, как и в эпоху, когда Цезарий составлял Dialogus Miraculorum, с прибавкой ведьм, явившихся на свет в XV столетии. Ученость же протестантская осмысливает эту игру народной фантазии точь-в-точь так же, как ее осмысливала средневековая схоластика. В демонологии протестантизм не был «протестантизмом»: он не опротестовал ни одного из положений церковной католической науки. Проверив ее посылки и выводы, он их нашел совершенно правильными и целиком себе усвоил, как он усвоил от старого католицизма и многое дру-

roe. Он, впрочем, никогда и не выставлял себя принципиальным противником всего католического учения; он только желал его «реформировать», согласив его с учением древней церкви. Но в этом отношении ему не приходилось делать схоластике упрека за искажение старых преданий. Известно, какой почет оказывал протестантизм трудам бл. Августина. А разве схоластическая демонология не представляла собой только неумолимо логического, последовательного развития взглядов, которые царили в римском обществе в эпоху бл. Августина? Что же касается, в частности, процессов ведьм, то в протестантстве ученые не находили даже нужным замалчивать свое согласие со своими католическими предшественниками, как они это делали нередко в других случаях. Самый известный из позднейших противников гонения на ведьм в Германии, Христиан Томазий, прямо бросает в лицо протестантским теологам упрек, что они все свои аргументы в пользу реальности ведовства списывают у «папистов» и что они не стесняясь ссылаются на Фому Аквинского, на Бонавентуру и на кардинала Торквемаду, хотя в других случаях они сами же их проклинают, как исказивших чистое Евангелие софистов. И новые издания «Молота ведьм», начавшия выходить в свет с последней трети XVI века, шли не в одни католические руки. У протестантских юристов книга эта тоже считалась в ведовских делах первым авторитетом. Прямое ее влияние на выработку форм ведовского процесса в протестантских судах XVI и XVII веков стоит вне всякого сомнения. И если светские суды после окончательного торжества протестантизма стали пытать и жечь ведьм с такою ревностью, какой они не проявляли при жизни Иннокентия VIII и Шпренгера с Инститорисом, то главным новым условием является здесь не Лютерово учение о несвободе воли и не личное суеверие вождей протестантизма. Видный юрист XVI в. Ульрих Тенглер внес в свой упомянутый нами Laienspiegel главу о ведовских делах не сразу. Он сделал это лишь по настояниям своего клирика-сына. Сын указал ему для этого и материалы. Рукою сына, как можно думать, и редактирована была эта глава. Тенглер-отец, как и другие его коллеги того времени, чувствовал еще себя чуждым такого рода «теологическим» вопросам. Но надо видеть, с какою свободой и уверенностью толкуют о всех относящихся к ведовству вопросах светские юристы «теологического» века – того периода, когда даже самые мирские правительственные указы нередко предварялись пространными религиозно-нравственными рассуждениями. Practica Nova rerum criminaJium Бенедикта Карпцова, этого типичного протестантского юриста своего времени, который, по преданию, в своей жизни 53 раза перечитал всю Библию с начала до конца и утвердил 20 000 смертных приговоров, в отделе, посвященном ведьмам, могла бы сделать честь любому профессиональному теологу. Карпцов самостоятельно тут мыслит во всех вопросах – даже в том, могут ли от чертей рождаться дети. Наиболее правильным он находил здесь взгляд, что хотя от такого блуда рождаться кое-что и может, но совершенно непутевое: хорошего ребенка от беса не бывает. И при этом Карпцов почерпал свою премудрость главным образом вовсе не у «божественного Лютера», с которым он позволяет себе тут расходиться в некоторых пунктах. Главным его материалом являлись католические писатели в этом вопросе; все враждующие толки дружелюбно протягивали друг другу руку. За Карпцовым же и другими подобными авторитетами шли ученики, которые в университете школьным порядком усваивали себе эти переработки старого «Молота ведьм» и которые, кончив университет, садились на судейское седалище с готовностью действовать в ведовских делах решительно и строго. Так создавалось в этой области совершенно безвыходное с виду положение. Цензура, которую тогда обычно держали в своих руках университеты, строго преследует всякую печатную строку, отзывающуюся «адемонизмом». «Сомневаться в существовании бесов – значит думать, как атеисты, язычники и турки». При таком гонении на всякий, даже самый робкий, скептицизм успехи культурной техники, как рост грамотности и развитие печатного дела, только способствуют широкому развитию демономании. Книжный рынок в конце XYI и в начале XVII века переполнен повестями о чертях, волшебниках и ведьмах – частью духовно-нравственного, частью же и просто базарного, спекулятивного характера. Простолюдины знают теперь больше историй про бесов, чем знал их в свое время ученый монах Цезарий. В школе учение о договоре с сатаной задалбливается при толковании десяти заповедей.

Церковная кафедра, со своей стороны, лишь углубляет и придает более «научный» характер познанию бесов, которое выносится народом из книжек и из школы. «Чернь», или Herr Omnes – как любят называть толпу тогдашние писатели, – от этого приобретает прочную привычку при первом крупном бедствии поднимать крик, что власти дремлют, что власти не исполняют своих обязанностей, что власти должны переловить и сжечь все кроющееся в стране «чертово отродье». Суды, со своей стороны, оказываются вполне готовы входить в разбирательство доносов «черни». Так возникает процесс за процессом, так казнь следует за казнью – и всякий процесс, всякая казнь делает и для «черни», и для ученого суда все затруднительнее возврат с такой дороги. Кто видел раз, как сжигают ведьм, кто слышал читавшиеся при этом вслух судебные признания, тот становился обыкновенно глух ко всяким рассуждениям, будто бы ведьм не может быть. А казни ведьм обычно собирали с широкой округи несметные толпы зрителей. Те же, кому не приходилось посмотреть на подобное «grausam eriustigend Schauspiel» собственными глазами могли, по крайней мере, читать подробнейшие описания «спектакля» в wahrhaftige, erschrockliche Zeitungen, которые издавались по поводу всякого сенсационного процесса. Подобное чтение признавалось тогда и полезным, и приятным. «Von Unnholden und Zaubergeistern, des Edlen Ehrenvesten und hochgelarnten Herrn Nicolai Remigii-welche wunderbarliche Historien, so sich mit den Hexen, deren uber 800 im Herzogthum Lotharingen verbrennet, zugetragen, sehr unutzlich, lieblich und nothwendig zu lesen», – так рекомендовал издатель немецкий перевод Ремигиевой книги Daemonolatria. О том же, как подобное чтение влияло на умственный и нравственный склад общества, конечно, лишне распространяться. И для судейского сословия каждая новая казнь служила стимулом искать новые доказательства действительной виновности мнимых ведьм, иначе оно само оказывалось сборищем преступников. Знакомый нам автор Cautio criminalis, иезуит Шпе, описывал душевное состояние, в которое он был повергнут убеждением в невинности всех приготовленных им к казни ведьм, словами Экклезиаста: «И обратился я и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем: и вот слезы угнетенных, а утешителя у них нет; и в рук угнетающих их – сила, а утешителя у них нет. И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал и не видал злых дел, какие делаются под солнцем». Но каково же было бы душевное состояние тех, «в руке которых была сила», если бы после всех произнесенных ими смертных приговоров они позволили себе согласиться с доводами Шпе? Распространение процессов ведьм усиливало, впрочем, для судей не только субъективную необходимость верить в реальность ведовства. Оно давало им и новые объективные доказательства этой реальности. Чем глубже проникал в народную фантазию образ ведьмы, тем чаще подходящие формы психического расстройства принимали характер бреда ведовством, а вместе с этим росло и число глубоко убежденных обвинений и добровольных самообвинений, которые служили для юристов главной защитой против нападок, направленных на самое их больное место – на то, что весь судебный материал их по ведовству получен был исключительно силой пытки. Как будто мало записано было у юристов случаев, когда даже малые дети по собственному почину изобличали своих преступных матерей, бравших их с собою на шабаш? Так для теологического века сбывались слова псалма: «Из уст младенцев и ссущих совершил еси хвалу, враг твоих ради, еже разрушити врага и мстителя». И глядя на все это, начинаешь находить удивительным не то, как Западная Европа в эпоху реформации могла сжечь столько ведьм, а то, как здравый смысл в ней не был даже тогда окончательно задушен, как после всех усилий, потраченных церковью и школой на пропаганду веры в ведьм, Карпцову все же приходилось еще писать: В каждом решительно сословии, среди людей всякого звания у дьявола находятся верные слуги, которые грудью стоят за его царство и распространяют дьявольские сообщества и собрания, доказывая судьям и властям, будто бы магов или колдунов казнят несправедливо и что не следует карать их смертью. Известная доля скептицизма при этом отравляла даже сердца самих судей. Множество их вполне заслуживало со стороны «ревнителей» упрека, что они не обнаруживают к преследованию ведьм keine Lust oder Affection, viel weniger einen Zelum oder Eifer. Но что бы было, если бы все судьи в XVII столетии оказывались на полной высоте своего призвания и если бы люди не были человечнее теорий.

Поделиться с друзьями: