Ведуньи из Житковой
Шрифт:
А Сурмена, как только увидела этого американца, встала перед ним на колени, прощупала его и сказала: несите самогон. Я думала, для нее, выпить-то она любила, но нет: она приподняла его голову и влила полбутылки ему в глотку Потом дала ему какое-то время полежать, а когда он затих, взяла его ногу, оперла ее о мамино плечо, чтобы удобнее было, присела на корточки, обхватила его колено, а затем дернула и повернула, так что сустав с хрустом встал на место. Американец так испугался, что не успел даже закричать, и вдруг затих. Было видно, что ему полегчало. Остатки самогона мы тут же допили — знаешь, даже для нас это было нешуточное дело, мама с Сурменой аж взмокли от напряжения, а я — от страха, что кто-то будет идти мимо и нас услышит. Ну, а потом мы снова им занялись. Мама еще до того, ночью, его помыла и приложила к обожженным местам растертые травы, но у него был жар, а кожа пошла волдырями, так что надо было все повторить. Я его держала, Сурмена поднимала ему руки-ноги, а мама их обмывала и сдирала с ожогов засохшую корочку. Он скулил, точно щенок. У меня и сейчас еще мурашки бегают, как это вспомню. Когда мы его завернули и уложили спать, всем нам стало ясно, что такой больной выздоровеет не скоро. Неделей тут не обойдется, сказала мама озабоченно. Понятно почему. Вылечить раненого — это одно, а спрятать — другое. И стали они с Сурменой думать, как быть с этим бедолагой, а меня послали за травами и курицей на суп. Вернулась я только к вечеру. Ведь мне еще надо было за детьми проследить, да и идти из Черной на Читинскую пустошь больше часа. Когда я прибежала, уже начало темнеть. Влетаю я в дом, на поясе зарезанная курица болтается, в корзинке — мешочки с травами и самогон. И что? Там, где лежал американец, лужа крови, а его самого нет. Мама с Сурменой сидят у печи. Тихо-тихо, лишь за руки держатся. «Где он?» — спрашиваю. Они не отвечают. Мне пришлось их потрясти, чтобы очнулись. Заговорили они, только когда выпили по рюмке. Я чуть не упала, тогда я еще впечатлительная была и не так уж много в жизни повидала. Самогон в тот вечер мы втроем весь прикончили, так что назавтра я еле оклемалась.
Приехали за ним, мол, где-то через час после того, как я ушла. Американец наконец-то уснул, самогон и унявшаяся нога сделали свое дело. Мама с Сурменой как раз обсуждали, как бы его перенести на чердак, чтобы, если кто вдруг нагрянет, он сразу на глаза не попался, и вдруг слышат — ревут моторы машин. Что им было делать? Они успели только набросить на американца какое-то покрывало, сорвав его с печи, а эти уже ворвались в дом. Патруль. Объезжали лес и пастбища, ходили по домам и искали летчиков. Немецкая полиция из Злина. Мама замерла от ужаса. Прямо перед ней стояли здоровый детина и еще трое в форме, больше бы в комнате и не поместилось, с глазами, что твои плошки. И пялились на американца — сразу его заметили. А потом началась кутерьма. Снаружи вошли еще двое, сменив тех, которые уже насмотрелись, и принялись орать на маму с Сурменой, но этим они могли хоть до второго пришествия заниматься, потому что обе ни слова по-ихнему не понимали. Тогда к ним подвели одного малого, Шваннце его называли, это имя мама запомнила, оно звучало похоже на «свинью» по-немецки. Так вот этот Шваннце знал по-нашему и стал их допрашивать. Мол, где они его подобрали, да что с ним такое, да чем его лечили и что он говорил. Мама с Сурменой сразу во всем признались, да и зачем бы им отпираться, все и так было ясно. Только обо мне не упомянули. А что он говорил — так ничего не говорил, ведь у него жар был, но даже если бы что-то и сказал, они бы все равно не поняли, американец же. Как только они все выложили, стало совсем страшно. Один из этих, в форме, сорвал с американца покрывало, увидел его голым — и вдруг как заорет: Jude! Der ist Jude! [18]
18
Еврей! Это еврей! (нем.)
Как мама мне потом говорила, в тот момент она думала, что им конец. Что они обе и до вечера не доживут. Обнялись они с Сурменой и стали молиться, а между тем с улицы кто-то скомандовал — и в перевязанного американца, который уже пришел в себя и растерянно глядел на дула автоматов, разрядили обоймы, так что он и выдохнуть не успел. А потом взялись и за маму с Сурменой. Их вытолкали прикладами наружу, прямо к ораве разъяренной немчуры. Из криков, которые на них обрушились, они разбирали только то, что гаркал этот самый Шваннце, — ему, как видно, приказали переводить. Его лицо, рассказывала мама, побагровело еще сильнее, чем у офицера, что выпрыгнул из машины. Вы знаете, что помогали вражеской армии?! Знаете, что помогали неполноценной расе?! Знаете, что вас за это ждет?! Мама с Сурменой молчали. Только когда этот Шваннце начал их избивать, чтобы выколотить хоть слово, потому что вопросы офицера не должны были остаться без ответа, они что-то из себя выдавили. Мама до самой смерти не могла вспомнить, что именно. Это, мол, Сурмена сказала что-то такое, после чего град ударов, пинков и шквал криков вдруг прекратился. Едва Шваннце перевел это офицеру, как тот коротко рявкнул: Halt! [19] — и все замерли. В наступившей тишине он спросил маму через Шваннце: «Вы ведуньи?» Та было поднялась с земли, но, поскольку была уже старая, снова упала, успев, однако же, прохрипеть, что да, точно, ведуньи, и она, и Сурмена. Тогда этот офицер только кивнул — и двое в форме тут же нагнулись и помогли ей встать. После этого он о чем-то спросил Шваннце, как-то странно, серьезно и негромко, а тот что-то ответил, недоверчиво качая головой, и даже возражать решился, и замахал руками так яростно, что мама с Сурменой испугались его больше, чем немецкого офицера.
19
Стой! (нем.)
О чем эти двое тогда говорили, сейчас уже не узнать. Как бы то ни было, Шваннце в конце концов крикнул маме и Сурмене, чтобы они не смели отлучаться из своих домов, что с ними еще разберутся, но этим все и ограничилось. Мама с Сурменой не верили своим глазам. Их, хотя и избитых, но живых, отодвинули к стене дома, двое солдат вынесли оттуда расстрелянного американца, закинули его в кузов, где уже лежал другой такой же, весь обмотанный стропами смятого парашюта, сами запрыгнули в машины, завели моторы и уехали. Только офицер еще несколько раз оглянулся на них из кабины… Ничего не понимая, обе вернулись в дом, сели и оставались там до тех пор, пока не пришла я. После этого они ждали и ждали — но ничего не происходило. Всю зиму за ними так никто и не явился. Наверное, у немцев были другие заботы, кроме двух сумасшедших баб. Еще бы — ведь как раз в это время они охотились по Карпатам и Бескидам на партизан, а те на них, потом мы прознали о зверствах в Плоштине и Прлове [20] , что совсем близко от Копаниц, а дальше уже подоспели русские, и все кончилось. Мама после этого прожила еще год. Следующей зимой мы ее похоронили.
20
Оба эти моравские селения вместе с жителями были уничтожены нацистами в апреле 1945 г. за помощь партизанам.
Голос Ирмы дрожал от волнения и звучал все глуше, пока окончательно не затих. Дора слушала ее, затаив дыхание, и не смела вставить ни слова. Съежившись, она ждала, пока Ирма сама захочет продолжить.
— Я часто думала, что такое нашло вдруг на этого офицера, что он решил оставить их обеих в живых, — спустя какое-то время заговорила она. — И ничего другого мне в голову не приходит, кроме одного: что тут замешаны Фердинанд с Рудольфом, те два хлыща, что до того ошивались в Копаницах. Они то приезжали сюда надолго, то опять исчезали, и это были самые большие шишки, которые у нас когда-либо появлялись. Но я об этом мало что знаю. Только то, что к ним с почтением относились и пограничники, и будто бы даже гестаповцы в Злине. А они в свою очередь относились с почтением к ведуньям, особенно к Магдалке и Фуксене. Ах да, семейка Маг-далок! — вспомнила Ирма и ладонью отогнала мысли о своей матери, Волосатой. — Ты же из-за них пришла, потому я и начала о войне… Ну да, я о них кое-что знаю. Но это была нехорошая история, совсем нехорошая. Ты правда хочешь ее слышать? — мрачно спросила Ирма.
Дора взволнованно кивнула.
— Ну, тогда наберись терпения, — вздохнула она. — Но прежде чем я начну, налей себе чаю, да и мне тоже. Он из девяти трав. Будешь здоровая. Хотя тебе, наверно, больше подошел бы чай из амаранта, а? — оживилась вдруг Ирма. — Чтобы тебе какого-нибудь парня встретить. Не хочешь гаданья на воске? Теперь уже никто другой так, как я, не гадает, никто этого не умеет, пользуйся случаем, пока не поздно! А? Ведь тебе уже давно замуж пора, так что не отвиливай! Поглядим на него, твоего суженого, что где-то тебя дожидается, — сказала Ирма с лукавыми искорками в глазах.
Сладкий чай во рту Доры стал горчить, она поперхнулась и только в последний момент остановила Ирму.
— Сначала расскажите мне о Магдалках и Фуксене, тетенька! — попросила она.
— Гм… самое интересное в истории этой семьи то, что случилось с Фуксеной, — ответила Ирма. — Ты, конечно, знаешь, кто была эта Фуксена? А то, что ее мама была Пагачена? Да-да, та самая знаменитая ведунья, которая рожала одних сыновей, так что чуть не осталась без наследницы. Так вот, она была такая известная, что до Первой мировой к ней приезжали и из самой Вены, и из Будапешта, и из Кракова. Она в тех городах прислугой была и прославилась там своими умениями, а потом вернулась в Копаницы и вышла тут замуж. Судачили, правда, что привирала она, что, мол, кто знает, как оно там было на самом деле, и моя мама тоже так говорила, но это все из зависти, потому что к маме никто из такой дали не ездил. А я помню, что к Пагачене — ездили.
К примеру, один раз к ней приехал в экипаже венский фабрикант, которого она месяц лечила строгим постом. За это ее потом на три недели посадили в кутузку, хотя фабрикант и просил за нее, потому что она ему помогла. Вот и Гофер про тот случай писал, земля ему пухом, этому паршивцу. Как он нас допекал, как мучил! И пуще всех как раз мою маму, Пагачену и маму Сурмены — тех трех, о которых шла самая большая слава и которые были зажиточнее других. Это его, верно, злило сильнее, чем то, о чем он говорил в проповедях. Там-то было больше про мракобесие, суеверия и домыслы, которые мы строим, гадая на воске и обманывая доверчивых честных людей. Но особенно его бесило — как он и с кафедры выкрикивал, — что ведуньи на этом зарабатывали. Ну зарабатывали, да! Зато сколько душ они спасли! А люди, как положено, платили им за труд, и вот этого Гофер, настоящий отступник от святой церкви, что оставил после себя четверых, которым прожить было не на что, никак не мог им простить. Того, что они были обеспеченнее его! — возмущалась Ирма и в праведном гневе трясла головой. — Впрочем, кое в чем он был прав, потому что не все ведуньи относились к нашему ремеслу добросовестно. Я могла бы порассказать тебе, сколько раз бегала я к гуленам, которым кто-то до меня помогал вытравить плод, да так, что часто уж поздно бывало. Или сколько раз я слышала, как сосед с соседом судился, потому что какая-нибудь ведунья объявила, что один у другого что-то украл или навел порчу на его корову. Ну да, такие ведуньи тоже попадались. Скажем, Рупрехтка, у которой в роду ведуний не было, а была зато некая служанка, истинная ведунья, и Рупрехтка видела, сколько народу к ней ходит и какой доход ей это приносит. И вот она ту женщину выгнала и сама стала ведовать, а дом ее был хорошо расположен — так, что она любого перехватывала, прежде чем он успевал подняться наверх, в Житко-вую. Сколько вреда она принесла — жуть просто. Не спорю, таких было немало… Но Гофер не делал разницы между теми и другими, всех нас считал мошенницами, поэтому против нас и лютовал. Ты же читала его книжки, да? Тогда ты, наверно, прочла там и о Пагачене, которую он особенно мучил, как будто бедняжке мало было горя в жизни. Из дому она ушла совсем молодая, потому что ее отец пил. Не то чтобы в этом было что-то особенное, трезвенников у нас тут днем с огнем не сыщешь, вот дети такими и рождаются… а ведь говорила я им всем, мужикам и бабам: не пейте столько самогона, не пейте, тем более когда женщина на сносях. А они — нет, мы капельку, только чтобы ребенок окреп. А потом уж они его укрепляют, чтобы спал лучше, а что из такого вырастает, ты и сама отлично знаешь. Как бы то ни было, меня не слушали, мою маму не слушали, маму моей мамы не слушали, ни одна из нашего рода с этим злом не справилась. Хотя мы тоже любили иной раз приложиться к бутылке, ведь добрый самогон — он как сама жизнь. Но которые брюхатые, и мужики их… да что я тебе толкую, тебе лучше других об этом известно! Однако про отца Пагачены ходили слухи, будто он не только пил, но и к дочке непотребно подкатывался. Вот и мама моя мне говорила, что Анка Габргелова, ну то есть по мужу Рухарова, тоже ведунья, знай рожает одно дитя за другим, а старый Рухар ей уже надоел — дальше некуда, поэтому кое на что она закрывает глаза, хоть и знает, что Рухар с ихней дочкой творит. Кто знает, как оно там было, но ничего хорошего точно не было, потому Пагачена, как только смогла, и сбежала в город и пошла в прислуги. Назад ее привел Юра, которого она, говорят, встретила где-то в Будапеште, когда он возвращался из армии. Между ними быстро все сладилось, а после того как он написал ей, что уже обзавелся домом в Копаницах, она сразу к нему приехала — и они сыграли свадьбу. Вокруг этого тогда было много шума, потому что ни один из них не пришел к родителям что-нибудь выпрашивать. Жили эти двое хорошо, и дети у них родились от настоящей любви. Пагачена рожала сплошь парней, одного за другим, а Юра ходил гордый и хвастался, что соберет из них роту. Если бы он, бедный, знал, что это сбудется, не болтал бы такого. Их призвали всех до единого. Юра помер сразу в начале Первой мировой, а сыновья полегли в Италии, у реки Пьява. С войны никто не вернулся. Но этого Пагачена уже не узнала, потому что умерла в самом конце войны: говорят, от горя. Я тогда была совсем маленькая, но помню ее похороны, которые Гофер так испортил, что ему еще долго не могли этого простить. Свистел ветер — вихрь, какой у нас летом ни разу не случался, разыгралась настоящая буря, и люди держались поближе друг к дружке, чтобы их не сдуло с горки, где кладбище, вниз. Тех, кто нес гроб, ветер тоже подгонял — один рвался вперед, второй за ним не поспевал, у третьего потерялась шляпа, и в конце концов гроб упал на дорогу, крышка с него соскочила, а Пагачена вылетела наружу. Оно и неудивительно, все великие ведуньи так вылетали, иначе у нас не бывает. Но Гофер, вместо того чтобы проститься с ней, как подобает, от имени всех, прочел над ее могилой проповедь о суевериях и обмане, потешаясь над людьми, которые, дескать, громко кричат от ужаса, но верят при этом в то, что с их ведуньей прощаются сами силы природы. А ведь сельчане собрались там со слезами на глазах, чтобы проводить в последний путь свою добрую соседку Пагачену, которая каждому из них много раз помогала! Рожать, лечиться, принимать важные решения. Стояла на кладбище и Фуксена, которой тогда было пять лет. Ты только представь себе эту маленькую сиротку и то, как она смотрела на священника, бранящегося над могилой ее мамы! У меня до сих пор сердце сжимается, как подумаю об этом. Тогда про нее говорили: быть ей самой сильной ведуньей в Житковой, потому что она родилась в Сочельник и к тому же в рубашке, обернутая плодными оболочками. Пагачена те свои роды с трудом пережила — и все равно умерла спустя какие-то пять лет. Так было жалко малышку! Но хотя мать и не успела ее ничему научить, Фуксена своей судьбы не миновала. Ее забрала Магдалка — мол, они с ее матерью дружили — и увела к себе в Поточную. А это было плохо. Беда, что не забрала ее раньше твоя бабка, Юстина Ру-харка, которая доводилась Фуксене теткой, — вздохнула Ирма.
Дора удивилась:
— Почему беда, тетенька?
— Ну-у… — неопределенно протянула Ирма, а потом, помолчав, продолжила: — Понимаешь, об этих Магдалках ходили толки, будто они ведьмы. Старой Магдалки, Йосифчены, тут страшно боялись — ее заговоры всегда действовали, да еще как! У коров пропадало молоко, или они, наоборот, начинали доиться аж за двух. Под ее пальцами появлялись или, напротив, сами собой заживали нарывы. Она могла сделать женщину бесплодной или, наоборот, помочь ей забеременеть — короче, Йосиф-чена умела все. И горе было тем, кто вздумал ее обмануть, нажиться за ее счет или как-то задеть ее род. Никто другой не был таким искусным в наведении порчи. Недаром о ней говорили, будто она собственного будущего мужа сделала вдовцом, чтобы потом за него выйти. И что за деньги она с готовностью колдовала для кого угодно — ее сила была черная, как ночь. Ты, наверно, помнишь ее сноху, Марию Магдалку, что умерла совсем недавно? Так она хвасталась, будто тоже ведунья, будто свекровь ее всему обучила. Но это была неправда. Та ей, может, и помогала, да только силы ведовать у Марии не было, просто не родилась она ведуньей — и все тут. Потому старая Магдалка и взяла в дом Фуксену, что хотела сделать ее своей наследницей. У нее-то самой был только один сын, которого она родила в молодости, и сказывали, что вроде как даже не от родного мужа, а после у нее детей не было и быть не могло. Вот она и уцепилась за Фуксену. Увела ее прямо с похорон, из-под носа у Юстины Рухарки, которую потом и на порог к себе не пускала. Они были в ссоре и прямо-таки не выносили одна другую… — сказала Ирма, однако тут же запнулась и быстро прибавила: — Впрочем, с тех пор уже столько воды утекло, незачем нам в этом копаться. Притом, думаю, Фуксене у Магдалки жилось неплохо, та о ней заботилась. Оно, конечно, мать есть мать, но Магдалка прикипела к девочке душой, как к своей. А учить ее начала сразу же. Ковала железо, пока горячо. Они вместе ходили за травами на другую сторону от нас, на словацкую землю, куда-то мимо речки Дри-етомицы, в сторону Тренчина. Так что мы не встречались. Разве только в костеле, а потом на танцах, да и то редко.
Фуксена была красивая. Высокая, статная, с густыми волосами цвета потемневшего солнца, да такого особого оттенка, какой в здешних местах нечасто увидишь. Люди говорили, что не было в Копаницах девушки красивей и не было парня, что не мечтал бы о ней. Многие за ней бегали, но она всех отваживала. Держалась за Магдалку, а о замужестве и слышать не хотела. Уже пошли разговоры, как бы кто не подпалил им дом, — мол, она сама на это нарывается. Ты ведь знаешь, какие у нас в Копаницах горячие головы. Взять хоть недавний случай со вдовой Паливцовой, которой подожгли крышу, потому что она не хотела больше идти ни за молодого, ни за вдового. Вспоминаешь? Кто из них точно это сделал, уже не узнать, может, даже оба — и парень, и вдовец, — недаром же они вдвоем в корчме орали про то, какая она гордячка. В общем, такое у нас тут в ходу, поэтому тогда многие задавались вопросом, когда же дойдет очередь и до Фуксены. И она дошла. Но вовсе не так, как можно было вообразить.
В один прекрасный день в селение заявились двое — сначала-то все подумали, будто они таможенники, но потом поняли, что нет, не таможенники. И форма у них была черная, и держались они иначе. Однако поселились они и впрямь в том новом доме, который таможня выстроила себе почти у самой границы, вон там, в самом конце Грозенкова, где речка течет вдоль дороги, поэтому мы решили, будто с таможенниками они как-то связаны. Вдобавок в первые дни с ними всегда и ходил кто-нибудь из таможенников. Но, как мы позже догадались, это было для того, чтобы все им тут показать. Какое-то время они рыскали по окрестностям, что-то измеряли, ходили по горам, потом уехали, но где-то через месяц вернулись. И тогда уже точно знали, куда им идти. Направилась эта парочка прямиком к Магдалке. Рассказывают, что попросили эти, в черной форме, им погадать и заплатили якобы столько, сколько в Копаницах никому и не снилось.