Ведуньи из Житковой
Шрифт:
— Спокойно, спокойно, мы справимся! Утихомирься!
Но Якубек не реагировал. Крепко зажмурившись, он по-прежнему дергался, только его крик перешел теперь в вой, который время от времени сменяли какие-то другие звериные звуки, вырывавшиеся из его горла. Так он выл, рычал, изо рта у него прямо на Дорино лицо текли слюни, и при этом, путаясь коленями в спущенных штанинах, он то и дело бил ее ими по бедрам и в живот. В этом клубке их переплетенных тел Доре с трудом удалось перевалить брата набок. Сбросив его с себя, она принялась жадно ловить ртом воздух. Ее ноздри наполнились запахами слюны, пота и спермы.
А после всего этого Якубек, как будто на него что-то вдруг накатило, весь напрягся, зашелся в припадке и в диких судорогах принялся снова и снова биться всем телом о деревянный пол, походя на самопроизвольно извивающуюся тряпичную куклу, которую невозможно удержать.
Дору залила волна страха. Обхватив его голову, чтобы он не размозжил ее о пол, она забралась ему на спину. Ее неполные шестьдесят килограммов плясали у него на лопатках. С большим трудом ей удавалось не дать ему пораниться.
В таком положении Дора оставалась вплоть до того момента, когда его судороги сменились дрожью. Потом она вскочила, подбежала к шкафчику над кроватью, открыла его и вытащила оттуда аптечку, застегнутую на молнию и для надежности перетянутую еще и ремешком, чтобы Якубек не докопался до ее содержимого и не проглотил его в случае, если он ее обнаружит. Дора и сама сумела развязать ремешок только со второй или с третьей попытки. Затем она расстегнула молнию, высыпала содержимое аптечки на кровать и, лихорадочно порывшись в нем, в конце концов нашла нужную коробочку и с блистером таблеток бросилась назад, к Якубеку.
Его челюсти были крепко сжаты, набрякшие губы отливали неестественно фиолетовым цветом. Из рассеченного лба стекала струйка крови, тянувшаяся от виска к подбородку. Дора пыталась надавить на его щеки, чтобы он приоткрыл рот, но, как ни старалась, Якубек не разжимал зубы. Тогда она склонилась над его голым задом, быстро вынула таблетку и пальцем пропихнула ее глубоко в его анальное отверстие.
Поздно ночью Дора сидела в коридоре больницы в Угерском Градиште и нервно терла себе кисть руки, на которой осталась светлая полоска — след от красного браслета. С врачом она поговорила, в учреждение для умственно отсталых, где содержался Якубек, позвонила — больше она ничего не могла сделать. Она чувствовала себя опустошенной, и в голове у нее вертелась одна страшная мысль, от которой она не в силах была избавиться: что это ей кара за ее неверие, за сомнения, за ее насмешки над суевериями и глупой убежденностью в силе проклятия. За то, что она выбросила красный браслет.
Опершись головой о кафельную стену больничного коридора, она закрыла глаза. Только сейчас до нее стало доходить, как мудро поступила Сурмена, решив утаить от них проклятие Магдалки: не важно, крылась ли его сила в настоящих колдовских чарах или существовала лишь в головах жителей Копаниц. Дорину семью преследовала такая череда неудач и несчастий, что теперь она волей-неволей задалась вопросом: что если все это происходило не случайно? Что, если в этом и впрямь было повинно проклятие, которое через десятилетия распространилось и на них? А если бы такие вопросы мучили ее уже в молодости, как она с этим могла бы нормально жить?
Ведь она каждый день только и ждала бы, когда это проклятие сбудется! Думала бы: вдруг какой-нибудь водитель не затормозит, когда она будет переходить через дорогу в Грозенкове… вдруг ее убьет молнией, когда ее на холмах застигнет гроза… или с ней случится эпилептический припадок, и она будет лежать в коме, как теперь Якубек?
ВЕНЦЕСЛАВ РОЗМАЗАЛ
Дора помнила его еще по годам учебы. Он читал на кафедре курс «Преобразования в общественной жизни деревни эпохи коллективного хозяйствования», и всем было очевидно, что это для него мука. После того как она ознакомилась с его биографией в университетском справочнике персоналий, ей стало ясно почему. Он был специалистом по народным музыкальным инструментам Южной Моравии, этой теме была посвящена и его диссертация. Чтение лекций о социалистической деревне было настоящим страданием как для него, так и для его слушателей. В те годы он был известен тем, что студенческая аудитория его практически не интересовала. Он читал лекцию, устремив взгляд в окно, на двор философского факультета, и даже если бы в аудитории никого не было, он бы, наверное, этого и не заметил. Когда он все же поворачивался к слушателям, то всякий раз с грустной улыбкой запинался — и опять продолжал говорить в окно.
Снова она встретилась с ним, когда уже поступила практиканткой в Институт этнографии и фольклористики, где ей поначалу давали разные мелкие поручения. С одним из них она и пришла к нему, в Моравский краевой музей.
Тот год он дорабатывал до пенсии и слыл человеком угрюмым и нелюбезным. Коллеги его чуть ли не избегали, давая ему дотянуть последние недели в одиночестве, в кабинете, до отказа заполненном старыми музыкальными инструментами из хранилища, которые он брал оттуда для исследований — и годами не возвращал. Всем это было безразлично. Впрочем, безразличие музейных работников, руководителей отделов и смотрителей хранилища было повальным, так что, может быть, никто бы и не заметил, если бы какой-нибудь инструмент пропал. А такими вещами, как Дора слышала, в конце восьмидесятых годов можно было с успехом торговать. Естественно, за границей.
Но Розмазал был не таким. В своих инструментах он души не чаял и ни один из них ни за что бы не выпустил из рук, то есть из фондов музея.
Тогда он не стал уделять Доре времени — общение с инструментами было для него важнее. Он хотел еще закончить одну работу, объяснила ей музейная библиотекарша, к которой он послал Дору и которая, само собой, ничем не смогла ей помочь.
Вновь она вспомнила о нем, увидев его фамилию в шапке экспертного заключения, хранившегося в деле Сурмены.
Дора не одну неделю пыталась связаться с ним в уверенности, что теперь-то он так легко от нее не отделается. Но он то хворал, то вообще был в больнице, и его сын, с которым Розмазал жил, всякий раз отклонял ее посещения. Только по возвращении из Познани она однажды вечером наконец-то позвонила в дверь ухоженного двухэтажного дома в районе Брно-Жиденице и была допущена наверх.
Розмазал лежал на кушетке у окна, прикрытый до пояса одеялом. С заметным усилием он приподнялся на одном локте, приветствуя Дору. Было видно, что движения даются ему с трудом и что их сопровождает непроизвольная дрожь.
— Присаживайтесь, — прошелестел он губами, которые затем так и остались полуоткрытыми. Перед Дорой зиял его беззубый рот. Она села напротив кушетки; от лежащего Роз-мазала ее отделял столик с небольшим угощением, которое приготовила его невестка.
— Так мы коллеги? Вы из музея, да?
— Нет, из Академии наук, — поправила его Дора.
— А что вас ко мне привело? Вы занимаетесь музыкой?
— Нет, я из отдела этнографии и изучаю духовную культуру области Моравских Копаниц.
— Вот как, — удивился Розмазал. — И зачем же вы пришли?
— На консультацию, пан доцент, — вежливо ответила Дора.
Розмазал улыбнулся.
— А, да-да… Я многих консультировал и даже руководил несколькими дипломными работами и диссертациями. Я ведь преподавал в университете, вы знаете? — проговорил он.
— Да, я была вашей студенткой в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году. Вы у нас читали лекции о социалистической деревне.
Розмазал с усмешкой кивнул:
— Жуткий был предмет. — Помолчав, он сглотнул слюну и продолжал: — Нас заставляли, понимаете? Нас всех, которые хотели остаться работать там, где кто работал. Я хотел остаться в музее. Заниматься старинными музыкальными инструментами — это была моя любовь! И еще народная музыка. Без этого я себе жизни не мыслил. Потому и согласился читать лекции хоть даже о социалистической деревне, понимаете?