ЖАНРЫ

Великая гендерная эволюция: мужчина и женщина в европейской культуре

Елизаров Евгений Дмитриевич

Шрифт:

Меж тем значимость вершимого им, ведет к тому, что далеко не каждый оказывается достойным его внимания. Среди тех, кого он спасает, нет сопливых чумазых детей, изъявленных жизненными невзгодами женщин, далеких от благообразия мужчин. Тронутые серебром старцы с манерами королей, прекрасные девы, перед которыми смиряются даже белоснежные единороги, чисто вымытые кудрявые херувимы, отпрыски благородных кровей, обессиленные колдовством или спутанные коварством, свои же братья по оружию – вот кто обнаруживается в отворяемых им темницах. Таким образом, его победа всегда неординарна, а потому и само вступление в бой – это всегда театрализованный парадный выход; благоговейный восторг должен охватывать всякого, кто наблюдает его. Аура возвышенной мифологемы окружает рыцаря даже на войне, где, казалось бы, человек должен освобождаться от всего наносного, и в битве при Бувине (1214 г.) граф Бульонский окружает своих рыцарей семьюстами наемниками-брабантцами, в плотном кольце которых герои в самом разгаре боя могли отдыхать и собираться с силами [359] .

359

Разин Е. А. История военного искусства. Т. 2. СПб, Омега, 1994. с. 194–195

Герой-рыцарь не знает чувства защищенности, и в результате с особой настороженностью относится к любому несогласию с собой, оно воспринимается им как скрытая агрессия, которой нужно дать немедленный отпор. Но, может быть, самое главное состоит в том, что весь мир – его неотплатный должник. Собственное волеизъявление – это единственное, к чему он относится серьезно. Что же касается виновного перед ним мира, то тот обязан склониться. Таким образом, обрыв линии социальной наследственности часто ведет к тому, что вступающим в жизнь человеком уже вполне сознательно пресекается эмоциональная и этическая зависимость от своих современников. Веления чувства, императивы нравственности, конечно, не умирают для него, но перестают быть тем, чему подчиняются рефлекторно, не задумываясь. Все окружающее становится обезличенным предметом, средством, а то и просто фоном его служения; именно внешнее окружение обязано инкрустироваться в его собственную жизнь, а не наоборот. Да, ему свойственно стремление преодолеть ту черту отчуждения, что пролегает между ним и всеми остальными, но все же первый шаг должен делать не он, а те, чей разум не кипит возмущением от его обездоленности. В нем до последнего часа не умирает надежда, что когда-нибудь весь мир в порыве просветления и благодарности все-таки бросится к нему с отцовским объятьем и отогреет его своей запоздалой любовью.

В сущности, все это, становясь не только чертой психотипа, но и культурным феноменом, со временем образует собой один из контрфорсов духовного мироздания Западной Европы. Ее гордое племя героев обнаруживает собственную исключительность и отстраняется от других народов. Живущие на земле начинают делиться на узкий круг избранных и тех носителей Зла, которые в силу своей природы оказываются по другую сторону; только оружию надлежит утвердить последнюю справедливость. Отгораживаясь от всего «нецивилизованного» мира, новая общность разрывает нить исторической и культурной преемственности… и необратимой деформации подвергается психотип уже не только отдельно взятых индивидов, но целых народов. Таким образом, всей европейской цивилизации оказываются свойственными черты, присущие обездоленному герою, сироте-одиночке, у которого пресекаются линии социальной, этической, эмоциональной зависимости от людского макрокосма. В мироощущении европейской общности народов не остается места для ответственности перед теми, кто не входит в нее (мы уже приводили слова Тойнби о туземцах как части местной флоры и фауны).

Особая каста, только собственный путь она воспринимает как истинный, пройденное другими, в ее глазах, – это бесконечное блуждание по каким-то историческим обочинам и кюветам, ценности, созданные ею, – это и есть высшие ценности, и весь мир обязан не только принять, но и всеми силами защищать их. Ранжирование всех, кто не входит в круг избранных, проводится по степени готовности к тому, чтобы склониться перед носителями света и правды и заслонить их собою, как наемники-брабантцы в битве при Бувине. Ностальгия по совершенному миропорядку, в котором сироте должно быть возмещено все, что когда-то было недодано, перерождается в стремление к возможности вершить суд над своим окружением. Целой цивилизации оказывается свойственно то же, что и герою-одиночке, и ее геополитика, в результате которой за периметром границ не должно остаться никого, кто имел бы возможность бросить или принять вызов, по большому счету не отличается от комплексов дездичадо.

5.5.4. Фактор надела. Феодализм

Нет ничего удивительного и в том, что эта трагическая фигура со временем начинает вызывать сочувствие к себе. Человеку вообще свойственно любить обиженных и сирых. Но здесь дело идет куда как дальше: вокруг нее возникает какой-то особый ореол, начинает формироваться своя мифология, более того, – целая культура, в самом центре которой оказывается новый герой своего времени. Через какое-то время сам рыцарь начинает восприниматься окружением только в свете той ауры, которая создается звонкой фольклорной легендой, и даже он сам начинает отождествлять себя с персонажем создаваемого мифа. Это накладывает особую печать и на его собственное поведение и на реакцию социума.

По законам мифа о нем рыцарь должен быть готов в любую минуту отдать свою жизнь за христианскую веру, покровительствовать вдовам и сиротам, защищать невинно угнетенных, во всех делах соблюдать смирение… и не следует думать, что эти требования не оставляли никакого следа в сердце посвящаемого. Об этом хорошо сказано в «Осени Средневековья»: «…мечту о прекрасном, грезу о высшей, благородной жизни история культуры должна принимать в расчет в той же мере, что и цифры народонаселения и налогообложения. Ученый, исследующий современное общество путем изучения роста банковских операций и развития транспорта, распространения политических и военных конфликтов, по завершении таких исследований вполне мог бы сказать: я не заметил почти ничего, что касалось бы музыки; судя по всему, она не так уж много значила в культуре данной эпохи. То же самое происходит и тогда, когда нам предлагают историю Средних веков, основанную только на официальных документах и сведениях экономического характера. Кроме того, может статься, что рыцарский идеал, каким бы наигранным и обветшавшим ни сделался он к этому времени, все еще продолжал оказывать влияние на чисто политическую историю позднего Средневековья – и к тому же более сильное, чем обычно предполагается» [360] .

360

Хёйзинга Й. Осень Средневековья. М.: Наука, 1988, с. 102

Специфический ореол, окруживший (по преимуществу литературную) фигуру героя, сильно способствовал тому, что идея сочувствия слабым и их благородным защитникам переставала быть чуждой общественному сознанию. А потому трагический образ вооруженного защитника всех обездоленных и гонимых не мог не рождать мысль о том, что первым, кто в действительности нуждался в помощи, был сам рыцарь. Чье сердце в те времена не было тронуто жалобой графа Гильома, героя «Нимской телеги»?

Король Людовик, – молвил удалец, —Я у тебя на службе поседел,А у меня коню на сено нет.Одет я всех беднее при дворе,Не знаю я, куда податься мне [361] .

361

Нимская телега. Пер. со старофранцузского Ю. Б. Корнеева. ст. 256–260

Самоотверженная служба не может, не должна, не вправе остаться без награды, и средневековый фольклор облекает эти ожидания в пышно гиперболизированные куртуазные формы: «Приближается рыцарь – трубит рог, опускается мост. Дамы спешат на крыльцо – встретить странника и поддержать ему стремя <…> Рыцарь, отведенный в приготовленную для него комнату, находит розовую воду для омовенья, потом высокую соломенную и пуховую постель с надушенным фиалками изголовьем. Пажи подают ему вино на сон грядущий и разные лакомства. На другой день, в минуту отъезда, рыцарь удивлен: паж подносит ему шелковую ткань, драгоценности и золото и говорит: «Добрый рыцарь, вот дары моего господина, он просит тебя принять их из любви к нему; кроме этого, под аркой колокольни готовы два парадных коня и два мощных жеребца для тебя и твоих людей. Господин мой вручает их тебе за то, что ты посетил его в его замке» [362] .

362

Цит. по Ж. Ж.Руа. История рыцарства. М., 2004, с. 87

Ясно, что вся эта куртуазность и эта гиперболичность не только отражают собой ожидания самого «защитника справедливости», но и готовят общественное мнение к необходимости их удовлетворения. К слову, и сам Ж. Ж. Руа – это явственно проступает в его «Истории рыцарства» – находится под обаянием средневековой литературной традиции. Но, конечно же, главная награда – это возвращение героя из того «зазеркалья» социальной пустоты, в которой он оказывается после выталкивания из семьи и мира, сообщение ему собственной твердой опоры по сю сторону социума, формально-правовой акт причисления к сословию господ «по природе». Единственной же броней человека из этого сословия должен стать мезокосм его собственного «дома», понятого в самом широком смысле и без того очень емкого понятия, единственной точкой опоры – его собственная земля.

Мы помним, что уже в античности начинает складываться представление о том, что единственная незыблемая опора на этом свете – своя земля. В Средние века оно становится даже не господствующим, но аксиоматическим, и дело не сводится к одной экономике – что-то особое, сакральное в человеке связано с нею. Для Средних веков становится непреложным принцип, согласно которому нет земли без господина. Этот принцип имеет и оборотную сторону: земли на всех не хватает, а значит, и господином может быть далеко не всякий. Словом, аристотелевская максима, которая утверждает, что с самого часа рождения одни предназначены для господства, другие – для подчинения, сохраняет свою силу и в этой аксиоме. Человек «благородного» происхождения рожден не для того, чтобы стать рабом, он назначен господствовать, и если господство связано с землей, он должен стать ее обладателем, в противном случае назначение не свершится. Свой же надел можно получить только подвигом.

В том искаженном представлении, которое дает современный взгляд на вещи, подвиг рыцаря не всегда «общественно полезное» деяние. Нашим современникам представляется, что выталкивание из потока социальной преемственности и одновременно из всех измерений социальной структуры влечет за собой аберрацию ценностных императивов. Казалось бы, отголоски этого явственно звучат, в той же «Песни о Сиде», где у евреев обманом вымогается золото. То же слышится в «Песни о нибелунгах», где Зигфрид, прибывая за будущей невестой к бургундскому двору, начинает с того, что требует себе ни много ни мало как само королевство:

Поделиться с друзьями: