Великая княгиня Рязанская
Шрифт:
– Не хочу за королевича! Почему без меня решаете? Это несправедливо! Такой позор князю. За что?
Иван смотрел на сестру с радостным изумлением:
– Мою сестричку и монастырь не исправил – опять под дверями подслушивала. Что с такою делать прикажете?
– Выдать её за князя рязанского без промедления.
– Жаль с такою княжной пригожей расставаться, да не в Польшу, чай, рвётся, в своей, русской, стороне остаётся. Отдадим.
На том и порешили.
Венчались в самую стужу, 28 января 1464 года, в соборной церкви Успения Богородицы. Хотя от княжеского терема до собора было не более ста шагов, добирались до него на лошадях – невеста в крытых санях, увешанных соболиными шкурками и лисьими хвостами, жених – верхом, гости, кто как мог.
В соборе было жарко натоплено, да ещё горели и чадили многие сотни свечей, народу набралось столько, что и на паперти стояли впритык. Не только венчающиеся, но и гости сбросили шубы.
Анна освободилась от своей собольей (это был свадебный подарок Юрия), но не почувствовала облегчения: её свадебное платье весило больше пуда, столько на него усердные вышивальщицы нашили самоцветов и жемчуга.
– Срам какой, – возмущалась мамка, – платье чуть ли не тяжелее невесты, до чего девку извели в монастыре – кожа да кости, краше в гроб кладут. – И принялась подкладывать под платье толщинки. Мария Ярославна обеспокоилась, как бы не заметили этого обмана сваты: невеста в брачной опочивальне должна была раздеваться прилюдно.
– Да сыму я, сыму наряд так, что никто и не заметит, – успокоила мамка, – и к рубашке нательной пришью немного.
– Ох, ладно ли? – сомневалась Мария Ярославна, но мамку не остановила.
Анна от этих ухищрений заметно потолстела, но и ноги едва передвигала, ещё и высоченные, почти что в локоть каблуки мешали.
«Скорее бы все это кончилось, – думала она, когда её с суженым водили вокруг аналоя. – Хорошо ему небось, нет толщинок, и свадебный кафтан меньше моего наряда весит». Подумала и посмотрела на жениха: он тоже заметно потолстел и едва брёл. И ещё заметила, что он бледен, так бледнеют в церковной духоте перед тем, как рухнуть в обморок, а поняв, как ему плохо, больше о себе не думала.
По-настоящему она увидела его в соборе.
Так близко она его видела здесь, в соборе, впервые за два года. Правда, по обряду, прежде чем отправиться венчаться, жених с невестой встретились в его покоях и даже посидели за одним столом, рядом, но отделённые друг от друга красной тафтовой [27] занавеской, которую держали два мальчика. В присутствии жениха сваха заплела длинные Аннины волосы в две пушистые косы и щедро накрасила её румянами и сурьмой из подаренного женихом ларчика. Потом причесала и жениха тем же, что и невесту, гребнем, поставила перед ними большое зеркало и позволила в него поглядеться.
27
Тафта – шёлковая ткань.
В затуманенной глади под градом обрушившегося на их головы хмеля Анна увидела лицо испуганного, затравленного и не желающего сдаваться мальчика, так же выглядел суженый в свой первый приезд, когда с него стаскивали сапог. От любви или жалости у неё больно сжалось сердце, и она, нарушив обряд, вторично через красный занавес прижалась щекой к его щеке и почувствовала, как она пылает.
В соборе она сжала руку суженого, пытаясь через неё передать ему остаток своих сил. Они оба выдюжили и очень внятно сказали:
– Да!
После венчания гости с новобрачным и родственниками начали пировать. Анну же раздели до сорочки, толщинок не заметили, и с прибаутками и срамными песнями водрузили на брачную постель. Её загодя сложили из сорока ржаных снопов, устлали мехами и тонким полотном. Поверх одеяла положили новую шубу, которая Анне была велика – шили на вырост. В опочивальне стоял лютый холод, нарочно не топили, так требовал обряд. В этой шубе молодая должна была встречать супруга. Шуба, лёгкая, тёплая, драгоценная, совсем не грела. Анну трясло. Всё её тело покрылось холодным потом, она ощущала его острый запах и тревожилась, что и суженый его почует. А ведь её долго и тщательно мыли, умащивали тело всякими мазями и притираниями, в них входили пахучие мяты и приворотный любисток. Под подушками лежали травы, которые тоже должны были благоухать, но все эти ухищрения опытных женщин оказались бессильны перед её страхом. Она забыла все наставления, которые в последние дни делала ей мамка, сваха и какие-то неизвестные женщины (которых с каждым днём перед свадьбой крутилось около неё всё больше и больше), и просто боялась, трусила, как никогда прежде. В детстве ей рвали зубы. Это было ужасно, но тогда к ужасу не примешивался стыд.
Скрипнула дверь. Анна сжалась в комок, уцепилась за край шубы. Но это в опочивальню проскользнула Марьюшка с куском пирога, протянула его Анне, зашептала быстро:
– Не бойся, Анночка! Это всем в первый раз стыдно, страшно и немножко больно, а потом… А потом – нет ничего на свете приятнее этого. Так бы с постели и не вставала. Ей-богу!
– Княгиня, голубушка, да как же ты здесь очутилась? Негоже это! Вон уже князя ведут, – мамка потянула Марьюшку за длинный рукав, увлекла ко второй двери, а в первую, основную, в сопровождении мальчиков с факелами уже входил Василий. – Ты не тревожься, княгиня, я подскажу, когда надо. – Мамка опустилась на приступочку у постели.
– Ты сейчас же уйдёшь, мамка! – Анна вскочила, отшвырнула шубу, опять нарушила правила. – Или я, или я – подожгу эти жуткие снопы!
Мальчики расставляли вокруг постели факелы, ставили не в светцы, а в бочки, наполненные зерном.
– Ну, ладно-ладно, не бушуй. Так и быть, уйду. Хотя и не по обряду это. Мамка должна оставаться в опочивальне, а дядька обязан стеречь за дверью и подать пирующим знак, когда всё свершится. Ты не дури только. Повинуйся мужу, чтобы связывать не пришлось. Если что, князь, ты меня кликнешь, я в кладовочке схоронюсь. – Она взяла с приступочки подушку и скрылась за маленькой дверью, которую Анна прежде не заметила. «Что же это мамка со мной, как с тёлкой на случке? Почему какие-то незнакомые невежественные бабы завладели всем домом и требуют выполнения постыдных обрядов. Почему я им должна подчиняться, с какой стати? И матушка им потакает. И всё это настоятельница называла женским счастьем?» Очень хотелось плакать, но как плакать при суженом, при муже… Он сиротливо сидел за столом перед блюдом с большущей жареной курицей. Её надлежало молодым съесть – первая семейная трапеза. Горели, потрескивая и чадя, факелы, горел на часах трут, что-то тихо шуршало в снопах. «Наверное, осыпаются колосья, – подумала Анна. – Что же ему сказать? Или пусть он первый скажет. Нельзя же так молча».
– Кабы ей не заснуть, – проговорил Василий тихо.
– Что? – не поняла Анна.
– Я говорю, кормилица может заснуть там с устатку, за день-то как намаялась.
– Да уже заснула, – засмеялась Анна. – Слышишь, как посвистывает? Это у неё храп такой.
Теперь засмеялся он:
– Курицу будешь, ведь с утра не ела?
– Не-а!
– Я тоже не хочу, а ведь надо.
– А ты в пшеницу зарой, не сразу найдут.
Василий не стал возражать, быстренько опустил курицу в ближайшую к постели бочку.
– А домовому что ж не оставил крылышка?
– Зачем чужого подкармливать? Наш домовой в Переяславле остался, ему и целой курицы не жалко.
Помолчали.
– Вась, ну чего ты там сидишь, холодно, – прошептала Анна в шубу.
Он не ответил.
– Вася… – и вдруг закричала: – Ой! Ой! – скатилась с постели. Этого крика не могли не услышать за дверями, но никто не проявил беспокойства.
– Что с тобой, Лисонька! – подскочил Василий, обнял жену за плечи.
– Там змей, – пролепетала она.
– Нет никого там, глупенькая, я сам каждый сноп перебирал. Это они оседают и шуршат. – Он пнул раз, другой пухлый бок постели. – Ну и стожище сложили! Видишь, нет никого?
– Боюсь там одна.
– Смешная! Ведь я с тобой. – Он снял камзол, накинул Анне на плечи. – Дай-ка разуюсь. Сапоги новые, жмут, едва выдержал в храме. Помоги снять, а? – Василий присел на приступочку. Анна ловко сдёрнула сапоги. На сей раз они были жёлтые, на высоких каблуках – серебряные подковки.
– Вот и выполнила первую обязанность – разула мужа. А теперь полезем, – Василий подсадил Анну, забрался сам, накинул на обоих шубу. Анна придвинулась к нему. Но Василий резко отстранился, словно притронулся к горячему. И тут же дядька за дверью прокричал: