Великая война
Шрифт:
«У меня было зеркальце, волшебное зеркальце. Весь свой страх я отдавал этому зеркальцу и был до сумасшествия храбрым. Нужно было бы, чтобы ты увидела меня на Цере, на Колубаре, на Каймакчалане, увидела, каков я в атаке и в бою. Я последним покинул затопленный Княжевац, продолжая стрелять из офицерского револьвера. Три раза получал за храбрость ордена… Да что же это я тебе говорю? У меня был побратим, майор Любо Вулович. Побратим сбился с пути. Хватил через край, я не спорю. Но хватили через край и те, кто его судил. Его приговорили к смертной казни. Я пришел в камеру к осужденному… Принес ему зеркальце и солгал. Солгал, что оно спасет его, только для того, чтобы он не дрогнул перед стволами винтовок. У меня был побратим, герой… Он храбро держался во время расстрела в этой проклятой каменоломне. Он умер мученической смертью, а я после этого отправился в дорогу. Почему я тебе рассказываю об этом, Аннабель? Я поехал скорым ночным поездом в Афины к нашему королю. Сказал ему: „Мой король, у меня был побратим. Прекрасный человек. Майор, как и я… Он пал, погиб!“ А король даже о нем не вспомнил. Ответил мне, словно какой-то рассеянный бог с седой бородой: „Если он погиб смертью храбрых, то мы поставим ему памятник“. Поэтому я ушел от короля Петра. Встретил новый 1918 год в одиночестве на перроне афинского вокзала. Поезд подошел только около часа ночи. Я встал и пробормотал про себя: „Побратим, теперь мы квиты. Я и королю в ноги упал, а он о тебе забыл…“ — и вошел в вагон… Но кого это сейчас волнует? Разве это хоть что-нибудь значит, Аннабель? Сейчас важно только то, что я могу прикоснуться к твоей белой коже, потому что я умру, если не прикоснусь к тебе, умру раньше того, как в меня попадет пуля. Я должен любить тебя этой ночью, Аннабель. У меня есть жена там, в Сербии. Не знаю, жива ли она. Сегодня вечером я ей изменяю, но я знаю, что так должно быть».
Он гладит ее по волосам цвета сена, нежным движением пальцев проводит вокруг «голубых пуговиц». Аннабель говорит по-английски. Она говорит, а он слушает, как будто бы понимает ее.
«У меня был муж там, в Шотландии. Умер у меня на руках. Поэтому я приехала в Сербию в начале 1915 года. Я была очень одинока. Хотела помочь. Заразилась сыпным тифом, выздоровела, и, к моему удивлению, болезнь не оставила никаких следов на моей коже. Я полюбила вас, сербов, хотя — Бог свидетель — видела очень многие ваши плохие стороны. Насколько вы были храбрыми в 1914 году и насколько трусливыми в следующем. Слабость, болезни, потеря веры в себя — все что угодно, осенью 1915 года вы были так напуганы, так ничтожны, когда началось решительное наступление. А вместе с ним начались дожди… Когда я вместе с Нэнси Харден отправилась из Крагуеваца на юг, шел дождь. Когда мы с растрепанными волосами, как Гекуба с дочерями, появились в Косовской Митровице, шел дождь. Когда мы проходили по размытым дорогам, за нами бежали покрытые шерстью свиньи; рядом двигались колонны беженцев, смотревших не вперед, а назад — туда, где осталась отчизна. А где-то между беженцами ревели автомобили. Какие это были роскошные автомобили… В них вертопрахи-майоры и полковники погрузили все: и жен, и детей, и любовниц, и фамильные ценности, и нелепую домашнюю утварь — турецкие кальяны и иконы, настенные часы с разбитыми стеклами и семейные портреты из прежних, более счастливых времен… Теперь я здесь, и в этой греческой ночи мне отчаянно нужен мужчина, я умру, если не прикоснусь к мужской коже. Но ведь я англичанка и мне стыдно показывать свои чувства. К тому же, мне страшно. Столько мужчин умерло у меня на руках! Первым был мой муж, а за ним все эти несчастные… Мне кажется, что каждый, кто прикоснется ко мне, умрет. Ты надеешься стать исключением?»
Теперь все было сказано. Или не было сказано ничего. Теперь все подразумевалось, хотя по-прежнему оставалось непонятным. Она молчит. Он снова ласкает ее. Пропускает ее пушистые волосы сквозь свои огрубевшие солдатские пальцы. Он прикасается к ней медленно, медленно, как ветер срывает с дерева последний осенний лист. Она закрывает глаза: медленно, медленно, как в далеком космосе гаснет безымянная звездочка. О том, что случилось дальше, знает ночь. О любви майора Радойицы Татича и британской медсестры Аннабель Уолден сообщили друг другу звезды в черном небе над Салониками. Для городских улиц эта любовь все-таки осталась тайной. Ничего не узнал о ней и коридор третьего этажа. И дом № 24 ничего не заподозрил. Улица Эрму поклялась, что в эту ночь на ней не произошло ничего постыдного. Салоники заключили союз с горами, чтобы укрыть эту незаконную любовь. Только фронт, который завтра будет затоплен дождем артиллерийских снарядов, не имел ни чувства юмора, ни сострадания.
Утром 13 сентября майору пришлось вернуться на позиции, и он больше никогда не увидел свою Аннабель Уолден. А возможно, так и должно было случиться, потому что ее короткие светлые волосы, округлое лицо островитянки и большие голубые глаза поселились в самом укромном уголке его памяти, чтобы никогда не выбраться оттуда и не выдать себя никому.
Уже вечером того самого дня он снова стал воином. Присоединился к своей части на склонах горы Флока. Ел мало, много курил, как грек, вставляя плохие сигареты в мундштук. Ночь не годилась для сна, день тоже не принес спокойствия. Зловещая тишина пробралась под каски и мундиры солдат, и некоторые уже начали говорить о том, что вся армия под Салониками проклята. Но вскоре тишину разорвал рев множества артиллерийских орудий. В пять часов утра 14 сентября регент Александр вышел из своего деревянного домика на Елаке. Вокруг повсюду лежал туман, но, по мере приближения дня, в районе Доброго Села он начал рассеиваться. В восемь утра был отдан приказ, чтобы с сербских позиций открыли огонь все две тысячи орудий. Два дня продолжался свист осколков, грохот пушек и писк перелетных птиц, а потом поднялась в атаку пехота.
На прорыв фронта под Салониками у Ветерника пошел и 2-й батальон кадровой Сводной Дринской дивизии под командой майора Радойицы Татича. Он вел за собой тысячу солдат и четырех молодых поручиков. Солдаты едва владели грамотой и считали себя детьми смерти, о которых после гибели никто и не вспомнит. Они полагались на знахарей, проклятия, амулеты и отмеряли время по солнцу. Карманные часы были только у командира 2-го батальона и его четырех поручиков. Они были молоды, эти поручики, были образованны, и им было суждено прожить до 1964 года, а может быть, и дольше. Или нет…
Никто из этой четверки даже не думал о том, что нужно беречь часы. Когда был отдан приказ о наступлении, сербские солдаты перемешались с французскими. Разрозненные отделения начали подниматься на скалу. Окровавленные люди в разорванной обуви отвоевывали метр за метром. Сначала были слышны залпы и короткие выстрелы пушек, а потом они смолкли и в ход пошли штыки. Кто мог в это время думать о часах?
Но именно в первый день после прорыва фронта под Салониками испортились часы у подчиненного майору поручика Ивана Филиповича Уба. Механизм остановился. Часы не были разбиты, даже стекло не поцарапано. Утром 16 сентября стрелки остановились в странном положении: десять и десять, но поручик не увидел в этом никакого дурного знака. Полдня он даже не смотрел на часы, а когда увидел, что они стоят, даже не успел снять их с цепочки. В тот день поручик Филипович кричал своим солдатам: «Вперед, бойцы, война — это не свадьба!» — и рвался вперед. Два раза он сходился с болгарами врукопашную, дважды видел на себе свою и чужую кровь, но даже не успевал утирать ее. Казалось, что он дитя счастья, что смерть не тронет его, как она не трогала майора, пока у того было волшебное зеркальце, но вечером, когда все затихло и солдаты растянулись на камнях Серой Горы и занялись подсчетом звезд и избиением змей, Ивана Филиповича нашли мертвым. Никто не слышал выстрела, никто не слышал его крика, на его коже не было следов змеиного укуса, так что в смерти поручика можно было обвинить только некие сверхъестественные силы. Поэтому вину приписали обычным карманным часам, остановившимся в тот момент, когда стрелки оптимистически показывали: десять и десять.
О смерти своего поручика майор Татич узнал сразу же. Он бросился к нему. Подбежал. Взял парня, почти мальчишку, за воротник шинели и принялся его трясти.
— Вставай, сынок! — услышали солдаты его крик. — Вставай, ты не смеешь умирать! У тебя же нет ни одной смертельной раны!
— Часы, майор! — крикнул кто-то.
— Какие часы, побойся бога! — взорвался майор Татич.
— Часы его, господин майор, убили… Остановились. Не тикали. Мы думаем, что вместе с ними остановилась и жизнь нашего поручика Филиповича. До вечера он еще жил и даже задушил двух болгар, а потом, как и эти часы, просто остановился. Видите, он умер в десять и десять вечера.
— Но это… это просто бред. Милия, Милия, — майор подозвал своего другого поручика. — Похороните нашего героя, даже если в этих камнях могилу придется копать всю ночь. А ты, Милия, сынок, найди часы поручика Филиповича и отдай мне на хранение.
— Господин майор, — ответил поручик, — разрешите мне взять эти часы. У меня будут свои, действующие, и сломанные Ивана. На память о нем.
— Ладно, носи их, черт побери, но следи за своими.
— Буду следить, господин майор.
Он и следил за своими часами, второй поручик Милия Йовович из Опленаца. Покрикивал на солдат то как на людей, то как на скотину, а служивые продолжали хранить свои амулеты, определять время по солнцу и звездам и рассуждать о том, что смерть артиллериста фиксируется в полковых журналах, смерть кавалериста немедленно отразится в памятнике, а смерть пехотинца тянет только на неглубокую могилу. Второй батальон Сводной Дринской дивизии начал победоносное преследование врага. Французские самолеты осыпали болгар то бомбами, то листовками с призывами сдаваться. Но болгары, австрийцы и немцы перегруппировались. Под Прешевом солдаты майора Татича сразились с австро-венгерскими частями. После трехдневных боев Прешево пало, а на третий день, незадолго до того, как в него вошли части союзников, погиб поручик Милия Йовович. И снова, кажется, виновником этой смерти стали часы. Милия разбил на них стекло, и часы остановились 19 сентября в шесть часов пять минут утра, а к вечеру поручик был мертв. В отличие от первого, второй поручик сразу же заметил, что его часы остановились, но не хотел никому об этом говорить, чтобы солдаты не сочли его трусом. Бежал впереди всех, бросался на смерть, а когда противник начал сдаваться, он уже решил, что останется в живых. Вечером, точно в шесть часов пять минут, он был мертв. Вскоре выяснилось, что молодой поручик майора Татича был убит шальной пулей, выпущенной от отчаяния в тот момент, когда договоренность о перемирии в районе Прешева была уже достигнута. Поручик Йовович отдавал последние приказы, когда попал под выстрел. Он остановился на половине движения, повернулся на одной ноге, словно танцевал со смертью, пискнул по-девчоночьи и рухнул как подкошенный. На его мундире не было видно следов крови, как будто в него попала не пуля, а игла…
Снова майор Татич подбежал к погибшему, как будто на подступах к Прешеву пал его собственный сын, которого у него не было.
— Милия, сынок, — кричал он хриплым голосом, словно говорил за всех солдат, — я тебе сказал, а ты не послушал: береги часы, как свои глаза, сынок! Я тебя предостерегал, а ты не обратил внимания…
— Господин майор, — предложил третий поручик, — разрешите мне взять сломанные часы. Двое неисправных — это вроде как бы одни исправные. Свои я буду беречь, как глаза любимой, а сломанные положу во внутренний карман мундира.
И Милентие Дорич из Лозницы спрятал часы глубоко, на самом дне внутреннего кармана. Он берег их, как глаза своей любимой, но — увы! — и у этих часов лопнуло стекло, что неминуемо означало конец участия в войне для третьего поручика. Двадцатого сентября сербская армия остановилась возле Ниша. Майор приказал похоронить поручика Милентие Дорича на нишском кладбище со всеми почестями, положенными герою, а все трое часов-убийц оставил себе. У четвертого поручика он хотел отнять его исправные часы, но потом передумал. Он сожалел, что сразу же не забрал сломанные часы у первых двух поручиков, а потом ему пришлось пожалеть, что не отнял у последнего исправные. Поручик Ранко Бойович из Смедерева очень следил за своими часами. Чистил их, берег, заводил. Он очень боялся, что они остановятся, и во время последних боев за Белград слишком сильно их завел и сломал пружину… Часы остановились, он открыл крышку и с изумлением увидел, что внутри них рассыпались все шестеренки, пружинки и оси. Поэтому поручику Ранко Бойовичу не удалось увидеть столицу.
Майор Радойица Татич вошел в Белград маршем, как победитель. В левом нагрудном кармане кителя у него были свои часы, которые ни разу его не подвели, а в левом — четверо испорченных. Одни, остановившиеся в десять и десять, выглядевшие вполне исправными; вторые, с разбитым стеклом, остановившиеся в шесть и пять; третьи, совершенно разбитые, со стрелками, показывающими ровно три, и четвертые, с развалившимися внутренностями, остановившиеся за минуту до двенадцати.
Великая война для майора Татича закончилась 1 ноября 1918 года, когда на Славии, неожиданно для всех, он вытащил четверо часов с цепочками и, обращаясь к ним, сказал: «Мои поручики, вы тоже вместе со мной освободили Белград».