Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века
Шрифт:
О доблестях, о подвигах, о славеЯ забывал на горестной земле,Когда твоё лицо в простой оправеПередо мной сияло на столе.Но час настал, и ты ушла из дому.Я бросил в ночь заветное кольцо.Ты отдала свою судьбу другому,И я забыл прекрасное лицо.Летели дни, крутясь проклятым роем…Вино и страсть терзали жизнь мою…И вспомнил я тебя пред аналоем,И звал тебя, как молодость свою…Я звал тебя, но ты не оглянулась,Я слёзы лил, но ты не снизошла.Ты в синий плащ печально завернулась,В сырую ночь ты из дому ушла.Не знаю, где приют твоей гордынеТы, милая, ты, нежная, нашла…Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,В котором ты в сырую ночь ушла…Уж не мечтать о нежности, о славе,Всё миновалось, молодость прошла!Твоё лицо в его простой оправеСвоей рукой убрал я со стола.

Эти стихи обидели жену поэта. Любовь Дмитриевна полагала, что кольцо бросил он сам и куда раньше – в пору увлечения Незнакомкой. А потом появилась и Волохова… Пожалуй, так. Но ведь ещё прежде был Андрей Белый, а до и после – непрекращающаяся нервотрепка их семейного разлада.

С отъездом Любови Дмитриевны неустроенность Блока стала ощутимее, заметней. Из Гренадёрских казарм – от матери с отчимом, они ещё в 1906-м перебрались на Лахтинскую улицу. Но там что-то не заладилось, и через год – новая квартира уже на Галерной. Теперь и тут пусто: жена уехала. Ну, а Волохова не любит, и по всему видно, что она – чужой, и душевно, и духовно чужой ему человек.

Люба изредка пишет. Он отвечает и просит вернуться: «Беспокоюсь о тебе, думаю постоянно о тебе. Жизнь тащится зачем-то, – и ты зачем-то в каком-то Боржоме; я совершенно уверен, что тебе там делать нечего… Что за охота проваливаться где-то на краю света с третьесортной труппой?» С жестокой прямотой лишая супругу столь милых для неё артистических иллюзий, Александр Александрович вновь и вновь убеждает Любовь Дмитриевну, что истинное её призвание – быть с ним.

В одном из самых странных загадочных писем этой поры Блок написал то ли о своих Шахматовских переживаниях, то ли о чём-то вообще вневременном и нездешнем: «И бесконечная даль, и шоссейная дорога, и всё те же несбыточные, щемящие душу повороты дороги, где всегда был один и в союзе с Великим и тогда, когда ты не знала меня, и когда узнала, и теперь опять, когда забываешь. А то – всё по-прежнему, и всё ту же глубокую тайну, мне одному ведомую, я ношу в себе – один. Никто в мире о ней не знает. Не хочешь знать и ты. Но без тебя я не узнал бы этой тайны. И значит, к тебе я относил слова: «За всё, за всё тебя благодарю я…», как, может быть, всё, что я писал, думал, чем жил, от чего так устала душа, – относилось к тебе».

Что за тайна, на которую намекает поэт? Что за время, когда Любовь Дмитриевна ещё не знала его? И что это за дорога, на которой он «всегда был один»? Невольно вспоминается Лермонтовское: «Выхожу один я на дорогу…». Да и приведённую в письме строку из Лермонтовской «Благодарности» Александр Александрович упоминает как-то уж очень от себя. Или речь тут идёт об его эпиграфе к циклу «Заклятие огнём и мраком»? А может быть, всё гораздо проще, и это письмо написано спьяну? К такому предположению склоняет другое его послание, отправленное несколькими днями позднее: «Пишу тебе совершено больной и совершенно измученный пьянством».

Когда-то, ещё в пору Бестужевки, Любовь Дмитриевна брала уроки декламации у Читау, которая увидела в ней актрису, подходящую на амплуа «молодых бытовых», и даже сумела ввести её на соответствующую роль в Гоголевской «Женитьбе», поставленной Александринским театром. Тогда Менделеева выступила успешно, однако, мечтая о более блестящих ролях, с Читау порвала. Теперь же в гастрольной поездке при дефиците на исполнителей ей приходилось играть что придётся и даже героинь. Появилась возможность отрезвиться от прежнего тщеславного самообольщения и убедиться в правоте мужа – подлинного таланта большой актрисы у неё не было.

Ну, а что было? Копеечные сборы. Провинциальная захолустная неустроенность быта. И привычная для всякого театра, особенно на гастролях, простота нравов, граничащая с распущенностью. Сошлась с полупрофессиональным актёром – усатым южанином. В письмах к Блоку: поначалу сообщила о лёгком флирте, потом – о влюблённости и, наконец, – о новом для неё, пугающем чувстве полной свободы. При этом сквозь эти откровения, начинавшие тревожить Блока, пробивались какие-то судорожные, горячечно покаянные заверения в любви к нему, её мужу – суженному, единственному…

Впрочем, за этими признаниями ничего реального кроме ощущения супругою собственной неверности и вины, пожалуй, и не было. Ни его призывов вернуться, ни уверений, что он без неё погибает, Любовь Дмитриевна не услышала. Один, совершенно один. Блок начинает сознавать это одиночество с каким-то особенным упоением своей забытостью: «Хвала создателю! С лучшими друзьями и «покровителями» (А. Белый во главе) я внутренне разделался навек. Наконец-то! (Разумею полупомешанных – А. Белый и болтунов – Мережковские)».

А между тем именно теперь, всеми брошенный и обо всех тоскуя, поэт создаёт за шедевром шедевр: «О весна, без конца и без края…», «Россия», «На поле Куликовом»… Это уже не чета «Снежной маске», когда отнюдь не в творческой, а скорее в любовной горячке Блок писал за стихотворением стихотворение без ярких образов, глубоких мыслей, запоминающихся интонаций. Не заказное, но вроде того, ибо это стихоизвержение (За десять дней – 30 стихотворений!) было спровоцировано лукавой просьбой актрисы, мол, напишите мне что-нибудь для чтения на эстраде. Напросилась-таки на посвящение. Но лишь теперь, когда и эта боль отболела, пришли настоящие строки. Увы, творческий пир – это чаще всего горькое похмелье на пиру житейском.

В РЕСТОРАНЕ

Никогда не забуду (он был, или не был,Этот вечер): пожаром зариСожжено и раздвинуто бледное небо,И на жёлтой заре – фонари.Я сидел у окна в переполненном зале.Где-то пели смычки о любви.Я послал тебе чёрную розу в бокалеЗолотого, как небо, аи.Ты взглянула. Я встретил смущённо и дерзкоВзор надменный и отдал поклон.Обратясь к кавалеру, намеренно резкоТы сказала: «И этот влюблён».И сейчас же в ответ что-то грянули струны,Исступлённо запели смычки…Но была ты со мной всем презрением юным,Чуть заметным дрожаньем руки…Ты рванулась движеньем испуганной птицы,Ты прошла, словно сон мой легка…И вздохнули духи, задремали ресницы,Зашептались тревожно шелка.Но из глуби зеркал ты мне взоры бросалаИ, бросая, кричала: «Лови!..»А монисто бренчало, цыганка плясалаИ визжала заре о любви.

Стихотворения, вроде этого – отличающиеся «парфюмерной красивостью» (выражение Мандельштама), встречаются у Блока всё реже и реже. Уже в письме за 1906-й год, адресованном Евгению Иванову, поэтом было провозглашено: «Настал декадентству конец…» И могло ли быть иначе, когда революционный подъём кровавого 1905 года положил предел историческому упадку и открыл новые пути становления российского гражданского духа, обновления искусства и литературы. В стихах Блока всё жёстче, всё яснее звучат строки, полные реализма и правды. Да и сам он становится всё нелицеприятнее и суровей.

В конце лета возвратилась Любовь Дмитриевна. Об этих сумбурных бестолковых гастролях она ещё напишет когда-то, на склоне лет, как о лучшем, что было в её жизни. Но теперь была несчастна и… беременна. Обманутый муж отнюдь не упрекал её и не злобствовал, но был готов с ангельской кротостью покориться сложившимся обстоятельствам: «Пусть будет ребёнок. Раз у нас нет, он будет наш общий».

Они оба, грустная бесплодная пара, были так бедны счастьем, что и несчастью своему едва ни радовались. И даже наивно предполагали скрыть истинное происхождение нагулянного дитяти. Глупая надежда. Труппа, несомненно, знала и сам роман, и действительного отца будущего младенца. Однако поэта не столько волновала неотвратимость сплетен, сколько доселе неведомый ему вопрос – как он будет воспитывать новорождённого?

Поделиться с друзьями: