ЖАНРЫ

Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века
Шрифт:

Роды были трудные. Мальчик, появившийся на свет 10 февраля 1909 года и названный Дмитрием в честь деда, прожил только 8 дней. Блок, уже говоривший о ребенке «наш сын», сам и похоронил его, и ежегодно навещал могилу. Грустное, но в чём-то и отрадное воспоминание о самом обыкновенном для многих, а для него так и не состоявшемся.

За день до смерти младенца Александр Александрович, не смеющий отойти от его кроватки, на Розоновское приглашение вместе отправиться в храм ответил: «Я не пойду к Пасхальной Заутрене к Исакию, потому что не могу различить, что блестит: солдатская каска или икона; что болтается – жандармская епитрахиль или поповская нагайка…»

С театром у Блока не ладилось. Пьесу «Король на площади», принятую было в ноябре 1907 года к постановке, не пропустила цензура. «Балаганчик» обернулся семейной драмой. «Песню судьбы», написанную зимой 1908-го, и поначалу одобренную руководителями Московского Художественного Театра – Станиславским и Немировичем-Данченко, они же и отвергли. А будучи напечатанной в одном из альманахов за 1909-й, она даже не удостоилась критики.

Театральная, а также и окололитературная среда начинает претить поэту: «Вот уже три-четыре года я втягиваюсь незаметно для себя в атмосферу людей совершенно чужих для меня, политиканства, хвастливости, торопливости, гешефтмахерства. Надо резко повернуть, пока ещё не потерялось сознание, пока не совсем поздно. А искусство, – моё драгоценное выколачиваемое из меня старательно моими мнимыми друзьями, пусть оно останется искусством (…), без Чулкова, без модных барышень и альманашников, без благотворительных лекций и вечеров, без актёрства и актёров, без ИСТЕРИЧЕСКОГО СМЕХА», – резюмирует в своей записной книжке Блок.

И тут же намечает совсем иное: «Я хотел бы иметь своими учителями Мережковских, Валерия Брюсова, Вяч. Иванова, Станиславского. Хотел бы много и тихо думать, тихо жить, видеть немного людей, работать и учиться…» Поэт признаётся себе и в том, что его недавнее тяготение к театру было вызвано, пожалуй, меркантильными соображениями – «драма больше всего денег даёт». Впрочем, мысли о заработке у Блока вынужденные – надо же на что-то существовать.

Но материальные неурядицы вскоре прекращаются неожиданным образом. 30 ноября 1909 года поэт получает известие о смертельной болезни отца. Прибыв в Варшаву 1-го декабря, в живых его уже не застаёт. Однако смерть, забрав у Александра Блока отца, о котором поэт судил превратно по наветам материнской родни, теперь возвратила ему другого – подлинного, которым тот был на самом деле. Присутствие на панихиде при отпевании и на похоронах, общение с десятками людей, знавшими Александра Львовича, позволили сыну совсем иными глазами посмотреть на умершего: «Всё свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и крупности натуры…»

Немалое наследство, сбережённое аскетизмом профессора, теперь уже покойного, было разделено поровну между Александром Блоком и его сводной сестрой, дочерью Александра Львовича от второго брака – Ангелиной Блок. Естественно, что нужда отпустила. Но теперь поэта мучает иное. В отцовском одиночестве он вдруг узнал своё и ощутил его, как возмездие, как расплату.

Тут же увязался и получил объяснение другой факт, не менее страшный – собственная бездетность: не было отца – не будет и сына. Опять возмездие! Вот оно – исполненное только на половину и потому неисполненное: «Почитай отца твоего и матерь твою… чтобы продлились дни твои, и чтобы хорошо тебе было…» А значит, и дни его не продлятся… Возмездие! Пропасть, разрыв поколений и времён, истоки которого были только обозначены отказом его матери вернуться к мужу. Но всё это их общая вина, их общая трагедия…

По возвращении в Петербург Александр Блок начинает обдумывать новый замысел – поэму, в которой попытается всё-таки обрести отца и восстановить связь времён, поэму о своих генеалогических корнях, а ещё о России, о революции с расширением в историческую перспективу. Композиционным, смысловым и философским центром произведения должны будут послужить две судьбы: его и отцовская. Только вот загвоздка – своей он ещё и знать не может, а отцовская не на его глазах совершалась. Опять – пропасть, опять – разрыв…

До последних своих дней Блок будет работать над этой поэмой, которую назовёт «Возмездие». Напишет несколько глав, иллюстративно-поверхностных и суховато-холодных и даже обмолвится в ней немногими гениальными строфами. Но разорванность центральных судеб, их неопределённость обрекала автора на поражение – его наиболее грандиозный замысел окажется наименее воплощенным. И это тоже будет возмездием.

Нужно сказать, что и до смерти отца, так много для него прояснившей, Александр Блок уже несколько лет жил с ощущением близкой расплаты, некого исторического возмездия. Ещё в 1908 году в письме к Станиславскому поэт делился своим предчувствием близящейся революции и призывал идти навстречу жизни, навстречу реальности с открытым сердцем: «Не откроем сердце – погибнем (знаю это как дважды два четыре). Полутораста миллионная сила пойдёт на нас, сколько бы штыков мы ни выставили, какой бы «Великой» (по Струве) России не воздвигли».

А несколькими месяцами позднее, уже в письме к Розанову, поэт не оставлял одряхлевшему режиму даже этой последней надежды – надежды на открытое сердце: «Современная русская государственная машина есть, конечно, гнусная, слюнявая, вонючая старость (…) Революция русская в её лучших представителях – юность с нимбом вокруг лица. Пускай даже она не созрела, пускай часто отрочески не мудра – завтра возмужает».

Ещё резче, нетерпимее звучат отзывы поэта о современной ему России в переписке с матерью. Вот отрывок из его письма от 13 апреля 1909 года: «А вечером я воротился совершенно потрясённый с «Трёх сестёр». Это – угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся каким-то чудом не заплёванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины…»

И знаменательное продолжение того же письма: «Все живём за китайскими стёклами, полупрезирая друг друга, а единственно общий враг наш – российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники – не показывают своего лица, а натравливают друг на друга… Или надо не жить в России, плюнуть в её пьяную харю, или изолироваться от унижения – от политики, да и «общественности» (партийности)…»

Осознавая эти истины ещё в 1909 году, Александр Александрович, увы, не поостерегётся в 1917 и не изолируется ни от одного, ни от другого. Обманется, может быть, посчитав, что с революцией Отечество стало иным. И только перед смертью отрезвление – те же горькие безотрадные эпитеты в его адрес…

Впрочем, и Западный мир не казался поэту блаженным оазисом. Его письма из заграничной поездки не менее красноречивы, чем только что приведённые: «Европейская жизнь так же мерзка, как и русская, вообще – вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно-грязная лужа…» Ожидать других, более лестных оценок действительности, от молодого поэта, преисполненного романтических идеалов, было бы, пожалуй, глупо.

К тому же, душевная боль только-только перенесённой, но неизжитой Блоком драмы, ещё свежа и не выносит соприкосновения с окружающим, которое поэтому и представляется ему чем-то грубым и жестоким. Страстное, огульное неприятие жизни в такие моменты – ни что иное, как вопль измученной души поэта, души, с которой, можно сказать, заживо содрана кожа.

Пока Любовь Дмитриевна была далеко, Александр Александрович томился ревностью и одиночеством. Призывал жену вернуться, надеялся, что с её возвращением и мука пройдёт. Оказалась – не прошла, а только прибавилось боли. Оказалось, она – Люба и была этой болью.

Когда-то, перед женитьбой, называвший её «осанной моего сердца бедного, жалкого, ничтожного», восторгавшийся: «Ты – Звенящая, Великая, Полная», – теперь, в феврале 1910 года Блок мыслит о своей супруге совсем иначе. Вот его слова из записной книжки: «Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей… Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе – мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только коснётся жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как её отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком, – страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь её поповский род, Люба на земле – страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные…»

Когда-то казавшаяся поэту воплощением Вечной женственности, теперь Любовь Дмитриевна чуть ли ни олицетворяет для него все язвы Мирового Зла. И тем более неожиданным оказывается вывод, который делает Блок: «Но – 1898–1902 (годы) сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю её». Предшествовавший этому заключению перечень обид, как мы видели, был весьма протяжен: Люба и такая, и сякая… Похоже поэт говорит и о родине: Россия – и такая, и сякая… Однако в обоих случаях все недовольства и обвинения оканчиваются признанием в любви:

Поделиться с друзьями: