Великий князь
Шрифт:
И ещё заметили, что в то чудное мгновение стало светлым лицо епископа Феоктиста, словно бы озарённое свыше. А когда выносили усопшего, то над крестом Святого Спаса чистой слезой загорелась малая звезда.
Отпевать усопшего по его завету должно было в храме Бориса и Глеба, коий сам князь построил. И когда несли его туда, то малая звезда переместилась от Спаса и встала над крестом Борисоглебской церкви.
По чину отпел Давыда Святославича епископ Феоктист, а каменная рака всё ещё не была готова, чтобы предать тело земле.
– Солнце уже на закате, – сказал епископ. – Покроем князя в день грядущий.
– Святой отче, солнце ещё высоко, – сказал некто, вошедший в храм. – Воля Всевышнего – в нынешний день предать тело князя земле.
Подивился Феоктист солнечному лучу, упавшему с высока на лицо Давыда. Тут и сообщили, что готова усыпальная ладья. И пока хоронили князя, солнце недвижимо стояло в небе, словно бы приостановив своё движение.
Из уст в уста передавалось всё, что свершилось тогда, и ещё одно, не менее странное – вошедший в храм и сообщивший епископу, что солнце стоит высоко, был не кто иной, как бесследно исчезнувший сыновец Давыда – Игорь Ольгович. Однако после никто и нигде его более не видел.
Но и Венец, и Всеволод, и игумен Григорий, приехавшие из Киева на похороны Давыда Святославича, со всей определённостью утверждали, что видели Игоря в тот момент.
Поистине чудны дела твои, Господи!
– Где же Игорь? – спрашивали друг друга и только разводили руками. Что это? Знамение? Или и впрямь был он на похоронах и для чего-то снова скрылся?
Поскольку тех, кто точно видел в церкви святых Бориса и Глеба Игоря Ольговича, было в родове и ближних людях несравненно больше тех, кто того не видел, за поминальной трапезой оставлено было место и надлежащий столовый прибор.
И снова был момент, когда при возглашении Вечной памяти оказалось не пусто место, а чаша поминальная выпита до дна.
Феоктист мудро разрешил общее недоумение:
– Сие указует, что бесследно исчезнувший князь угоден Господу! – сказал владыка Феоктист.
И стало слово сие последним обращением к пастве, поскольку епископ в краткое время после похорон князя сам был призван к Богу.
Год тот на Руси велик внезапными смертями.
С тяжёлым сердцем возвращался Всеволод Ольгович в Киев. И не потому, что вельми скорбел об усопшем дядюшке, но потому, что сел в Чернигове на княжение младший из отцовых братьев – тишайший Ярослав. Загодя обговорено было с Мономахом и обещано Давыдом, что сидеть на Черниговском княжении Всеволоду. Однако никто и не вспомнил об этом. А ведь к погребению и поминкам успел и сам великий князь. Но и словечка не молвил, а паче того, целовал Ярослава Святославича и обласкал чадь его, что было равно – принимает Мономах на черниговском столе последнего Святославича.
В первую же встречу с Мономахом в Киеве Всеволод не утерпел сказать об этом. Великий был в добром расположении духа. Перед тем много говорил с Григорием. Не то чтобы спорили, но обсуждали, должно ли князю неколебимо держать данное им слово.
– Слово от Бога, и коли ты его положил перед людьми, то должно оно быть неколебимым, – говорил Мономах. – Раз сказанное должно во всю жизнь исполняться.
Григорий не то чтобы возразил, но разъяснил:
– Слово свято только тогда, когда оно от Бога. Но не всяко слово от Бога. В том и вся житейская мудрость заключена – уметь воспринять слово божье.
– Князь – помазанник божий? – то ли спросил, то ли утвердил Мономах.
Так же ответил и Григорий.
– Помазанник, но не Бог?! В твоих устах, великий князь, не токмо божье слово, но иных много…
– И от беса может быть слово? – внезапно спросил князь.
Вопрос не застал Григория врасплох.
– Одному тебе следует знать о том. В человеке много чего от мира сего – и гордыня, и уныние, и любодеяние, и жажда богатства и чревоугодия… И всё то выражено словом. Всё на устах не токмо у человеков малых, но и у больших, а паче на устах не токмо простых князей, но и помазанников божьих.
– Так что же я за правитель, ежели, дав слово, могу его иначить или вовсе наплевать на него?
– В том и мудрость твоя – прежде чем дать Слово, предвидеть и пользу, и вред его. Язык наш прорицает: не давши слова – крепись, а давши – держись. Многие считают, что мудрость вся в том, чтобы держаться. Ан нет, она в крепости. В оном вся сила! Скрепи и сердце, и душу свою глубокой и полезной думой, разговором с самим Богом и советом с ним. И только потом решай о Слове своём.
– Умён ты, отче. Простотой своей умён. А как быть, коли дадено слово и крестным целованием подтверждено. Нарушить – грех великий. Так?
– Так.
– А что мне делать тогда? Единственно – не нарушать!
Григорий улыбнулся широко, но сказал жестокое:
– Аль не было такого? Аль не нарушал Слова и крестного святого целования?
Мономах некстати озорно ухмыльнулся и поспешил скороговоркой:
– Грешен, грешен, отче. Каюсь! И долго ещё каяться мне, во всю жизнь. С того порою и сокрушена душа моя. Прости, отче!
– Бог простит! Тяжела твоя шапка, Мономах.
– Ох тяжела, ох тяжела шапка Мономашья, – понравилось сказанное великому князю.
Они ещё долго беседовали, а Всеволод молча слушал, думая о своём.
Григорий остался на обеденную трапезу. За столом в узком кругу Мономах ещё более воспрял душою, обласкав добрым словом Всеволода, потому и решился тот высказать наболевшее.
Великий князь выслушал, не перебивая, страстную речь. А когда замолк Всеволод, молвил с усмешкой:
– Высокое княжение не клянчат, но берут, – искоса глянул на Григория, вопрошая: «Как ты о том разумеешь, отче?» – И снова к Всеволоду: – Ярослав взял княжение по праву. И не мне разводить свару в гнезде Святославовом.
– Ярослав погубит княжество, нет у него ни сил, ни разума, чтобы оным править, – преодолев внезапный холод в груди, поспешил сказать Всеволод. – Черниговский народ и дядю Давыда терпел, считая себя Ольговыми.
– Не одни они так считали, – вовсе развеселился Мономах. – Ан по-другому вышло. А ты, сын, под чьим крылом? Под Ольговым? – замолчал, ожидая ответа.
Всеволод, и глазом не моргнув, ответил:
– Под твоим. Ты мне вместо отца.
– Так и думай по-моему, сыне. В вашем роду – ваши дела. Мои дела – по всей Руси. Хочешь ими жить – живи, но в родовые ваши дела меня не впутывай. Разбирайтесь сами. А помру я, кому жалиться пойдёшь? – засмеялся весело.
Хорошее настроение у Мономаха, доброе.
– Живи, княже, – встрял в разговор Григорий. – Помирать тебе теперича нельзя. Не время…
– А у меня и ране на то времени не было.
– Теперь паче. Кроме тебя, Русь твою некому удержать.
– Аль слаб Мстислав?
– Ой, не слаб! Но и ему не под силу ноша.
– Что же тогда делать, отче?
– Живи, великий князь, – просто ответил Григорий.
– Восьмой десяток катится. Не чужое ли заживаю?
– Своё! – определённо ответил Григорий.