Великий лес
Шрифт:
«И куда кинуться?.. Где спасения искать, ту почву, став на которую, почувствуешь себя человеком, хозяином положения, а не щепкой на волне?»
Кто-то невидимый словно за спиною стоял, дышал в затылок, на ухо нашептывал, диктовал, навязывал ему, Николаю, как это не однажды уже было, свою волю, требовал, чтоб он подчинялся, жил не так, как сам хотел бы, а как хотелось тому, кого Николай не видел, но чуял, знал: он есть… Этот Он был без определенного имени и лица, был многолик, выступал в разных ипостасях, но это был Он, все один и тот же, хотя Николай и не догадывался, долго не догадывался об этом. Обычно Он объявлялся нежданно и в особо важный момент жизни, на крутом изломе или повороте, и дышал в затылок, в лицо… Первый раз Его дыхание Николай ощутил лет сорок тому назад на гати, своей великолесской гати, когда возвращался с делянок домой. Была осень, гать расползлась от частых, щедрых дождей, сухого места было не найти, чтоб ногу поставить. А тут, как на беду, — где коротко, там и рвется! — навстречу пан Холявин в таратайке, запряженной парой жеребцов, куда-то мчал. Зазевался Николай, не сошел вовремя с дороги. И жеребцы, захрапев, едва не сбили, не втоптали его, Николая, в трясину, в грязь. «У-у, хамуло!» — простонал пан. Это, как позже убедился Николай, и был Он — Нечистый Дух… За паном стоял царь со всякими там слугами и стражниками, это была сила, которой все боялись. И он, Николай, тоже боялся. Иначе разве простил бы Холявину, будь он сто раз пан, оскорбление, разве отняли бы у него за здорово живешь обработанное поле — раскорчеванные, отвоеванные у леса кровавым мозолем, потом кровавым поляны?..
Сбросили царя с трона, турнули пана. Думалось: теперь-то уж воля навечно, никто никогда над душою стоять не будет, в затылок дышать — работай, живи как хочешь, как тебе угодно. Так нет же! Нечистый Дух опять объявился и давай уговаривать, вынуждать, чтоб он, Николай, кончал жить сам себе хозяином, вступал в колхоз, заявление подавал. «Вышлю!» — грозился тогда сын, Иван. Да ведь то не сын грозился, а все тот же Нечистый Дух. И опять за ним сила была. И он, Николай, вынужден был подать заявление в колхоз. Подать-то подал, но не покорился, нет. Только вид сделал, будто покорился. Несогласие же свое, злость глубже в себя загнал, упрятал, затаил…
«А теперь вот Бабай… Не-ет, не случайно встал он у меня на дороге, не так себе… И тогда, на поляне в Качай-болоте, и потом, на дворе… Это ж додуматься: хлебом-солью — как дорогих, долгожданных гостей… Неуж-то Бабай — новое обличье Нечистого Духа?»
«Но ведь Бабай один-одинешенек, какая за ним сила?..» — еще не верил себе, терялся в догадках Николай.
«Один бы не был так смел, не набрался бы наглости: «Хватит вам, Дорошкам, командовать, покомандую теперь я!..» Такое сказать — силу надо за собой чуять».
И вдруг Николая словно обожгло…
«На немцев, поди, рассчитывает… Немцы — вот та сила, что за Бабаем».
«Немцы — чужаки. Пришли и ушли!»
«Если бы да кабы! А тоже, гляди, не уйдут. А если и уйдут — таких, как Бабай, за себя оставят распоряжаться. Опять гнись, делай, что прикажут. Бона, их и нет еще, а уже приказывает, уже иди хлебом-солью встречай…»
«А выкусить не хотели? Так я и послушался, так и пошел, побежал встречать… Ждите… Скорей ноги протянете…»
«У кого возле ворот стола с хлебом-солью не будет — застрелят».
«Не должно бы, чтоб с этого начинали. Лаской вернее возьмешь, нежели силком. Кось-кось — и в оглобли… Так-то оно по-умному».
«Э-э, откуда тебе знать, что у них, у немцев, за ум? Помнишь, когда-то наехали? Саблей раз — и головы у Софьи как не бывало… А сейчас… Как знать, чья голова долой полетит… Гляди, как бы не твоя».
«Почему вдруг моя?»
«Потому что стол не выносишь, хлебом-солью поганцев встречать не хочешь. Да и сын-то у тебя, Иван… Начальник сельсоветский, коммунист… Что, забыл?»
«Нет, не забыл. Но хлебом-солью эту нечисть встречать, Бабая слушаться…»
«Оно-то верно. Да ведь… Выделяться, лезть на рожон…»
«Всяк за себя отвечает. Я же, поди, не овечка, чтоб вслед за отарой бежать: куда все, туда и я…»
«А голову подставлять зазря? Сдуру?»
Думал-думал Николай, так и этак прикидывал, а что делать, чтоб и приказа Бабаева не послушаться, и от мира не отрываться, не броситься сразу в глаза пришельцам, — не мог придумать.
«Не вынесешь стол с хлебом-солью — пускай не застрелят, но уж запомнить запомнят. А потом аукнется. Ого, еще как аукнется!.. Вынесешь…»
Нет, не мог это сделать Николай. Все его нутро горело, протестовало, противилось этому.
«Лучше не оставаться в деревне, уйти куда-нибудь… Вот именно уйти! Ежели что — меня дома не было, не знал я ничего».
«Так ведь Бабай… Говорил же, наказывал…»
«Мало ли что… Скажу: недослышал, не понял».
Еле-еле рассвета дождался Николай. Лицо ополоснул наскоро, топор из-под лавки достал, сунул за пояс. Прикинул: когда еще Хора проснется, сползет с лежанки, затопит печь, приготовит чего-нибудь поесть… Нет! Никому ничего не говоря, вышел за дверь, тишком, огородами подался в лес.
II
Евхим Бабай и сам не знал, как это ему тюкнуло побежать в Ельники, искать там немцев, просить, чтоб они не откладывали — скорее наведались в Великий Лес. Не иначе, злость, большая злость подсказала: нельзя медлить ни дня, ни минуты — расхватают, растащат по хатам, по хлевам да клетям все колхозное. Тогда не поживишься, ничего не достанется. Локти кусай, волком вой, а проворонишь — не вернешь.
Начальник немецкий, к которому попал благодаря своей настойчивости и упорству Евхим Бабай (начальника того все в Ельниках звали «герр комендант Курт Апфель»), — толстый, лысый и, как Евхиму показалось, совсем не строгий, а скорее добродушный, — долго смеялся, когда переводчик, не военный, а в штатском, вертлявый, с хищным носом и большими оттопыренными ушами, пересказал по-немецки, что пригнало за восемнадцать километров ненавистника большевиков и советских порядков.
— Карашо, карашо, — пожелал обойтись без переводчика, показать, что он не лыком шит, умеет говорить по-русски, комендант. — Ми будет в Великий Лес… Утро… Абер… но чтоби клеп-соль биль. Ферштеен?
— Чтоб хлебом-солью встретили, понимаешь? — помог коменданту переводчик.
— Конечно, конечно, будет хлеб-соль, — пообещал Евхим Бабай.
Пообещать-то пообещал, а вот выйдут ли великолесцы с хлебом-солью на улицу — не было уверенности у Бабая, хотя, возвратившись из Ельников, он обежал двор за двором деревню всю, каждому в башку втолковал, что требуется, чтобы должным образом встретить немцев. «От наших людей всего можно ждать», — думал Евхим Бабай. Думал — и шпынял жену, мечась взад-вперед по хате.
— Ты опару поставила?
— Поставила. Сколько раз можно спрашивать? — ворчала, как всегда чем-то недовольная, Сонька.
— Смотри, чтоб хлеб с закалом не вышел, чтоб корка от мякиша не отстала. Да и не перекис чтоб, — сама знаешь, для кого хлеб.
— Сожрут. Какой испеку, такой и сожрут. Дареному коню в зубы не глядят, — не унималась Сонька.
— А коли знаешь, так думай, что говоришь. Не то… Глазом не моргнешь, как шомполов всыплют.
— С чего это мне шомполов? Пускай тебе…
— У меня задница не такая толстая.
— Нашел толстую! За тобой так уж и растолстеешь.
— Можешь лучше поискать. Только это… не сейчас. Сейчас про хлеб думай, тесто не упусти, гляди, чтоб все толком было. Встать надо пораньше, чуть свет, печь вытопить. Да хлеб посадить, чтоб хорошо пропекся. И главное — пораньше…
— Испечется, никуда не денется. Пока приедут из Ельников, и поесть успеем.
— Тебе бы только есть, требух набивать. Ни о чем другом не думаешь.