Великий распад. Воспоминания
Шрифт:
Одни, во имя победы, готовят революцию, другие, тоже во имя победы – углубляют самодержавие… Или я окончательно оглупел, или, извините, вы… недостаточно зорко всматриваетесь в нарастающие вокруг вас события. Вы – самодержавник, а Милюков – революционер, вы выступаете bras dessus – bras dessous [76] . Но Милюков считает вас… предателем, а вы его – бунтовщиком. Как в известном анекдоте, где два купца в Бологом уселись в один вагон, причем один ехал в Москву, другой в Питер, и оба дивились такому «фокусу» – так и вы с Милюковым в одном и том же вагоне едете и к самодержавию, и к революции. Но на этот раз это уж не анекдот. Не представляется ли вам, что один из вас должен покинуть вагон? Или, выражаясь грубо, – один из вас выкинет другого? Я ведь говорю не премьеру, политику коего не разделяю, а Борису Владимировичу, которого привык уважать…
76
Руки вверх – руки вниз (франц.).
Штюрмер слушал, вытирая лоб платком. Ему было тяжко. И я уж пожалел о своей откровенности.
– Что же вы хотите сказать? Что я должен сделать?
– Победа и самодержавие – два конца качели. Кто хочет победы, должен отказаться от самодержавия. И наоборот. Обезоружить клевету на Вас и на Царское, вырвать инициативу действия из рук Гучкова и Милюкова вы можете лишь одним…
– Чем?
– Даруйте России искреннюю, полную конституцию…
Старик вздрогнул, побагровел.
– Вы знаете меня 25 лет. Менял я когда мои убеждения? Пока я жив и у власти, я не уступлю ни йоты…
– Тогда уступите в воинственности! Ищите путей к миру. Не сепаратному, а общему…
Штюрмер встал, прошелся, морщась от болей.
– Вот что, мой друг! Запомните это! Дни мои сочтены. Говорю с вами, как со старым другом. Без свидетелей… Если есть в России человек, алчущий победы над Вильгельмом, ненавидящий его всеми фибрами и который не пойдет ни на какие компромиссы, то этот человек сидит в Царском – Николай II. И его супруга… Об ней Бог знает, что говорят. А она не выносит Вильгельма, оскорблявшего ее в детстве – и ее и ее брата, герцога277. Как могут они работать на Вильгельма? А Распутин в дело войны вовсе не мешается и сам уговорил государя принять главное командование для обеспечения победы278. Клянусь всемогущим Богом!
И он широко перекрестился.
– Но это не все – продолжал он, – если бы война была делом личных счетов двух монархов, я бы, может, старался ее прекратить. Но эта война, как и война 12-го года – дело народное. Народ поддерживает войну. И потому – отступления нет.
– Помилосердствуйте, Борис Владимирович. Когда же народ высказывался за войну? Когда его спрашивали об этом? И разве возможно узнать мнение 150 милл[ионов] безграмотных, бесправных, споенных масс?
Штюрмер горячился.
– Я говорю о том народе, который мне близок. В моем Бежецком уезде мужики за полную победу…
– Допустим, хотя и весь Бежецкий уезд спросить нельзя. Но ведь калужанину нет дела до тверичанина, а в Казани, Саратове, в Сибири не считаются с калужанами…
– Возможно, но война начата, и она должна принести нам победу.
– Это ведь и Бурцев говорит. Но он не скрывает, что Россия воюет не с Германией, а с кайзером, с прусской реакцией. И Милюков того же мнения. Всей русской оппозиции война нужна как таран против самодержавия. А вам она нужна как опора самодержавия. Ведь не можете же вы не сознать, что любой ее конец есть и конец самодержавию: если рушится Германия, рухнет его единственная опора, а рухнет Россия, что останется от династии?
Старик глядел на меня почти с ненавистью.
– Ну да, да, я, может, и думаю об этом. Но что вы хотите? Le vin est tire – il faut le boir [77] . He я начал эту войну. Но я не могу идти в этом вопросе против государя, против страны. Моя задача – помочь победе. А главное – охранить самодержавие. Вы знаете мои убеждения. Каким был, таким и умру. Я не государственный человек. Теперь это мне ясно. Если бы еще 10 лет назад меня призвали. Тогда еще кое-что оставалось. Теперь – я разбит нравственно и физически. Но я пяди не уступлю. Пяди…
77
Вино открыто – его нужно пить (франц.).
– А если… если Милюков убедит Россию, что самодержавие мешает победе?
– Пусть! Жду этого. Жду самого ужасного. Ведь мне же известны клеветы на меня и на императрицу. Одно время я решил их всех арестовать. Раздумал. Пусть свершится воля Божия. Россией теперь управлять нельзя. Ни Плеве, ни Витте ничего бы не поделали. А мне куда же… Несемся куда-то. С орбиты сорвались. А победить Германию может лишь самодержавная Россия… В этом убедятся, когда рухнет оно, когда рухнет все. Потому что конец самодержавию есть конец России. Меня не будет, а вы вспомните. Ну, Бог с вами! Устал. Ах, если бы хоть десяток лет с плеч!…
Государь пожертвовал Штюрмером после речи Милюкова, направленной через голову Штюрмера в императрицу. И эта речь, а главное, что ударили за нее по Штюрмеру, а не по Милюкову, свидетельствовала, что революция в России уже началась. Да этого и не скрывали. Стахович279, проездом через Стокгольм, не мне одному говорил о готовом дворцовом заговоре: тогда еще мечтали ограничиться устранением Николая с Александрой Федоровной. Заговором руководили Гучков, ген[ерал] Поливанов280 и Бьюкенен. Привести его в исполнение должны были: Орлов281, Белосельский282, Николай Николаевич – почти вся дворцовая камарилья, за исключением Нилова, Путятина и Дрентельна283.
Сидя в Трубецком бастионе Петропавловки о бок с Протопоповым, Сухомлиновым, Вырубовой, Штюрмер покорно ждал конца. На бесконечные допросы следственной комиссии Муравьева он большею частью молчал. Осмотр всех его бумаг, равно как и бумаг бывшего царя и царицы, не дали и намека на то, что Милюков назвал «предательством». Тем не менее, старика мучили – мучили физически. Ему не дали даже матраца, не допускали пищи из дому. Страдая острым воспалением мочевого пузыря, он требовал введения катэдра. Ему прислали грязного фельдшера с грязным катэдром. Произвели заражение крови. Отправили в больницу «Крестов» – отправили ночью, тайком, потому что караул крепости решил «изменника» не выпускать. В «Крестах» его хотел заколоть караульный. Тогда, при 40-град[усной] температуре, после долгих хлопот, его позволили перевезти в частную лечебницу. Но старик уже агонизировал. Тем не менее, Керенский распорядился у изголовья умирающего приставить солдат с ружьями. Так и скончался он между штыками, быть может, бежецких мужиков, на которых опирал свою власть284.
Когда еще он был в крепости, Керенскому вздумалось произвести смотр арестованных. Он велел их всех выстроить в коридоре, каждого перед дверью своей камеры. И вот они стояли, дрожа, в арестантских халатах, опираясь на косяки – вчерашние властители, сегодня – арестанты: Голицын285, Штюрмер, Протопопов, Сухомлинов и друг[ие]. Керенский в френче обошел фронт, стал посередине коридора:
– Вам известно, господа, что перед вами генерал-прокурор… Да-с! Генерал-прокурор… А вы – мои заключенные. Ко мне доходят жалобы на строгости… А вы разве были мягки? Испытайте то, что заставляли испытывать других!… Впрочем, законные просьбы я прикажу удовлетворить… Какие у вас просьбы к генерал-прокурору?… Говорите смело!…
– Часы бы возвратили, – робко произнес кн[язь] Голицын. – Без часов жутко…
– Часы бьют в крепости. И даже с курантом… Каждые четверть часа слышите ваше излюбленное «Коль славен»…
– Катэдр – простонал Штюрмер.
– Катэдр? Что это? Комендант…
Подскочил комендант и почтительно зашептал на ухо генерал-прокурора.
– Гм! Катэдр можно! – прикажите ему катэдр доставить… Больше ничего?… Прощайте! И помните, что власть генерал-прокурора находится в твердых руках…286