Великий распад. Воспоминания
Шрифт:
Перед Плеве были три задачи: удар по Витте, удар по Мещерскому и отвлечение общественного внимания от внутренних к внешним делам. После своего поражения в деле Зубатова у Плеве не было выгодной позиции для борьбы с Витте: книга этого последнего «О земстве» отрезывала у Плеве путь к нападению на Витте с фронта политического. К тому же в ожидании атаки именно с этого фронта Витте напряг все силы, чтобы в его ведомстве заглохли или притаились посеянные им семена вольнодумства. Он сократил деятельность Крестьянского банка, расширил операции банка Дворянского, приструнил и рабочих, и хозяев, и на всех путях к казенному сундуку поставил препоны, широко открыв этот путь лишь для сильных мира сего. С особой настойчивостью прильнул он к вел[иким] князьям Владимиру и Михаилу, к Воронцову-Дашкову, Половцову и друг[им] вельможам. Достать его из-за их спин было нелегко. Оставалось создавать враждебные Витте события и покровительствовать его врагам. Еще труднее для Плеве было справиться с безответственным шептуном кн[язем] Мещерским. Чтобы локализовать враждебное ему влияние Мещерского и сократить его безответственность, Плеве уговорил государя предложить издателю «Гражданина» пост министра народного просвещения. Но Мещерский его раскусил и отказался. Надо было, значит, создать и тут события, которые бы залегли препоной между царем и его ментором. И, наконец, внутреннее положение России. Мы уже говорили, что Плеве не делал себе на этот счет иллюзий: перед царем и его приближенными он еще позволял себе мечтать об успокоении и реформах. Но были 2–3 человека в его окружении, перед которыми он не скрывался. Один из них, нуждаясь в Витте (по перезалогу имения), ухаживал за ним и откровенничал. Витте так формулировал эти откровенности:
– Карты Плеве по внутренней политике биты. Россия минирована. Тюрьмы набиты. Нарымский край перенаселен. Остаются еврейские погромы. Для этой цели в департаменте полиции работает типографский станок с провокационными призывами. Мы на вулкане. Остается одно – война. Плеве ведет к ней. С ним – наместник Алексеев и Куропаткин. Оба карьеристы, а Алексеев – вор. Безобразов – дурак, но честный. Он уже на заднем плане. Впереди – акулы. И – Вильгельм. Он один еще мог бы сдержать ход событий. Но ему не расчет. Он льстит царю и гарантирует спокойствие на западной границе. Вильгельм знает силу Японии. И я знаю. Но Вильгельм молчит, а меня не слушают…
В эти дни 1903 года на Фонтанку к Плеве ездил весь Петербург, а на Мойку к Витте только банкиры и дельцы. Но Плеве был мрачнее ночи и, выходя на прогулку по Фонтанке между сонмом охранников, своей бледностью и блеском стальных глаз пугал. Свой трагический конец он предвидел. В свою бронированную карету не верил. Мог бы обойтись без личных докладов царю, сносясь по телефону. Из своего дворца на Фонтанке мог устроить форт Шамброн200. Когда-то, в 1863 г[оду], охотились так на «вешателя» Муравьева. Тот отсиделся. Мог отсидеться и Плеве. Но его точили злость и страх. Он не мог перенести мысли, что, покуда он в заточении, Витте с Мещерским и все враги его на свободе ломают ему шею. Опасность покушения бледнела перед этой. Лопухин (директор Департамента полиции) докладывал, что изловили последних революционеров. Азеф ручался в этом. А в руках были два секретных доклада о Витте и Мещерском. По телефону их не передашь. Кони у министра внутренних дел добрые. Кучер надежный. Карета стальная. До Варшавского вокзала по Фонтанке – рукой подать. Только вот зачем выскочили на Измайловский пр[оспект], а не подъехали к вокзалу сзади. Всего каких-нибудь тысяча шагов, но на этом клочке улицы трактир, и в нем распивает чай чуйка. Чуйка вперил взор в окно. И когда пара вороных влетела орлами на проспект, чуйка сорвался и коршуном сблизился с каретой. Взмах, взрыв, кони с кучером и козлами делают прыжок, а на месте кареты, министра – лужа крови, внутренности, обломки201.
Глава VIII
Тертий Филиппов
Когда корабль тонет, совершенно разные люди ведут себя совершенно одинаково. Все обломки и весь мусор царской России последнего сорокалетия при пестроте индивидуальной, при разнице в очертаниях схожи друг с другом по своему отношению к власти, по своему самочувствию у кормила правления. Накануне назначения и на утро отставки они – люди, часто весьма симпатичные, честные, одушевленные; у власти – живые трупы, двойники и двойняшки. Как гигантский жернов, как страшная болезнь, власть нагоняла на них столбняк, превращавший индивидуумов в деревяшки. Много и часто думая над этим явлением, лишавшим меня друзей, когда они подымались к власти, я решил, что на российском Олимпе самый воздух заражен каким-то микробом, и что микроб этот, быть может, поднялся из питерских болот, два столетия культивировался в студне славянского безволья, пока не приобрел к концу 19 века свои смертоносные свойства.
Типичные признаки отравления этим микробом я наблюдал и у Тертия Филиппова. Сын ржевского аптекаря, зауряд-чиновник Государственного контроля, Тертий (как его все звали) был известен в Петербурге как остряк, знаток русского искусства, церковного пения и попутно церковных вопросов. Никто и никогда не мог понять, почему же он не служит в Синоде и что было у него общего с цифрами? Он и сам этого не знал. Он прилип к большому бюрократическому делу, как ракушка к днищу корабля, и механическим усердием семинариста распух в большого чиновника.
Усердие Тертия отличил еще создатель Государственного контроля Татаринов202. Кажется, он и выдвинул его в начальники своей канцелярии, а Сольский сделал своим товарищем. На этом и сам Тертий, и весь бюрократический Петербург считали его карьеру конченной: лица такого происхождения в ту пору еще не достигали высших ступеней власти. Да Тертию она была не по годам и не по плечу. Надев на седьмом десятке лет белые штаны, он весь отдался своему любимому занятию: церковному пению и церковным вопросам. Недурной знаток русской литературы, он принадлежал к кружку Погодина, дружил с Островским, Полонским, Майковым, Самариным, Самойловым, вообще, варился в соку русского таланта. Обладая изумительной памятью, он наизусть читал почти всего Пушкина, Мицкевича, Тютчева, был кладезем всякого рода «бон мо» [74] , анекдотов, происшествий, – словом, в приятельском кружке был остроумен, занимателен, незаменим.
74
Острот (франц.).
Всегда розовый, жизнерадостный, аккуратно расчесанный, он был противоположностью пергаментного Победоносцева, которого ненавидел.
Я помню интимные вечера в одном доме, где локоть к локтю сидели Тертий, Апухтин (поэт) и Петр Чайковский. Это было такое сплетение лирики с сатирой, серьезности с анекдотом, что голова кружилась. Помню, в детстве, встречу Тертия с Достоевским, – как Тертий острил, а Достоевский злобно молчал.
Кроме пения и литературы, Тертий был еще специалистом по бильярду и по винту. На бильярде он обыгрывал маркеров, а в винте у него были лишь два соперника: Витте и Сущов. Когда они сходились за зеленым столиком, за зрелище это можно было деньги платить. В этом розовом семинаристе было пропасть талантов, кроме одного – таланта власти. И вот он попал к ней.
Пост государственного контролера был самым ничтожным по диапазону творчества и самым сильным по диапазону разрушения (критика). Государственный контролер не ведал ничем и ведал всем. Его глаза и уши или, вернее, – его щупальца, были запущены во все ведомства. И всем он мог наделать кучу пакостей. Но особенно чувствительны к этим щупальцам были ведомства финансов и путей сообщения. А с установлением контроля фактического, т[о] е[сть] контроля не после, а во время производства расходов, ведомство это приобрело силу тормоза, останавливающего государственную машину203.
На посту Государственного контролера приобрел свою известность гр[аф] Сольский – вельможа калибра Абазы. Он далеко не использовал довлевшей ему власти [75] . Но его уважали, побаивались, и всякого рода «панамы»204, хотя при нем и раскрывались, огласки не получали. Чуть-чуть не разразился скандал с Анненковым (строителем Закаспийской дороги)205, и то по усердию Тертия. Но Сольский его замял и огромные бреши в казне, учиненные этим не признававшим над собой контроля генералом, кое-как замазали.
75
Так в рукописи.
Совсем особая эра началась при Тертии. На пост государственного] контролера метил друг вел[икого] кн[язя] Владимира Александровича – Половцов. Этому богачу, выстроившему для своих проездок верхом собственный манеж и проигрывавшему миллионы русского золота в Монте-Карло (там его чуть не убил и ограбил Гурко), не доставало только власти.
Вот этот каприз Половцова и подарил России Тертия. Александр III-й не выносил интриг и недолюбливал меценатов. На просьбу брата он сначала склонился, и Половцов уже принимал поздравления. Но кн[язь] Мещерский, друг Тертия, осведомил государя о половцовском триумфе, и Тертий был спешно вызван в Аничков. Там государь ему сказал:
– Против вас интрига, и потому я вас назначаю государственным] контролером206.
Половцов тотчас же укатил в Монте-Карло, а Тертий переехал из 5-го этажа Подьяческой в особняк на Мойке. На первом министерском рауте, показывая друзьям свои апартаменты, он, подсмеиваясь не то над собой, не то над апартаментами, говорил:
– И этого всего хотели меня лишить…
Заказав себе новый сюртук, а жене – новое платье, Тертий из певчего и балагура превратился в олимпийца.