ЖАНРЫ

Венера в мехах / Представление / Работы о мазохизме

Делез Жиль

Шрифт:

Разве не рыдал ты никогда в глубине души?

Вот сижу я с сухими глазами и чувствую в своем сердце слезу за слезой. Страх сотрясает меня, и душа моя борется, словно силой хотела бы вырваться из плена плоти. Ты заполняешь все мое существо! Мне как раз передали твое письмо, и с тех пор, как я его прочел, я не знаю больше ничего, кроме того, что я безгранично люблю тебя, как — как только ты можешь быть любим, как только может любить Анатоль!

Все, что есть во мне доброго, благородного, идеального, — все это должно быть твоим; искру божественности, сокрытую в каждом человеке, я хочу разжечь в пламя, посвященное тебе, — и если эта чистая, духовная, священная любовь не делает меня твоим Анатолем, тогда я — не я.

Ну вот, теперь плачут и глаза — то слезы любви, слезы восторга. Я все-таки должен быть собой, разве ты так не думаешь, Леопольд? Не спустилось ли небо на землю? Его блаженство пронизывает меня сладкой дрожью.

Я должен быть твоим счастьем? Ах, если бы я мог отдать тебе то, чем ты меня одарил!..

Смотри, в нескольких строках, которые я тебе послал, заключена целая книга, которую вписало туда мое сердце, и ты прочел ее!

Разве не должен я быть твоим?

Это я-то не доверяю тебе, когда ты с таким благородством показываешь себя во всем великолепии твоего сердца? — Просто я не хочу быть для тебя ничем иным, как Анатолем: никакая другая мысль не должна воплощать меня для тебя. И никакое другое имя. Теперь я знаю, что такое любовь, и во мне ликующе раздается: ты прав:

„Любовь есть духовная самоотдача себя другой личности. Свою душу отдают за другую душу“.

Отдай мне свою душу! — Я никакой не демон, Леопольд, — я сам повинуюсь какой-то иной, неизвестной силе, с которой я ничего не могу поделать. И хотя до сих пор всякий, от кого я этого хотел, должен был любить меня, — этой самоотдачи, которой я от тебя требую, не может дать мне никто другой — и не хочу я ее ни от кого другого, так как ответить ею могу лишь тебе.

Ведь я же Анатоль, твой Анатоль! Каким ребенком я был, сомневаться в этом — грешить против того тайного чуда, которое исполняется на нас. Теперь мне до ужаса ясно, что мы подпали под власть друг друга на веки вечные. Леопольд, меня это наполняет страхом! Это самое возвышенное из всего, о чем я когда-либо помышлял. Твой навечно, непрестанно — без конца! — Или ты думаешь, что такая любовь может умереть вместе с нами?! — Такова, стало быть, цель моей жизни, ради которой я должен был появиться на свет! Утолить твою страстную тоску, приковать тебя к себе, о гордый, чистый дух, — неразрывно! Это величественно, это божественно! Ты думаешь, я не знал того, о чем ты мне пишешь: что все идеальное в твоих творениях ты черпаешь из себя самого?! — Так много таких, кто тебе удивляется, еще больше — кто тебя порицает, и никого — кто тебя понимает. Да и зачем? На что тебе другие, разве у тебя нет меня, разве я для тебя не все? И я мог в тебе сомневаться? Когда я колебался, посылать тебе мое письмо или нет, когда я спрашивал, что осталось еще в тебе от веры, любви и молодой отваги, — я поступал так лишь потому, что не мог знать, не утомила ли тебя борьба с обыденным, не откажешься ли ты ответить, страшась нового разочарования. Но ты написал, и теперь мне хотелось бы повторять тебе вновь и вновь: ты заполняешь все мое существо! Это должно тебя утомлять, а я не могу придумать ничего другого.

Тебе принадлежит каждое мое ощущение, каждый вздох. Для всего прочего я бесчувствен. Если это состояние так же бесконечно, как страсть, что его вызвала, тогда я погибну от изнеможения!

Жить или умереть — что это может значить?

Всегда с тобой, хотя бы во сне,

твой Анатоль».

Это было эксцентрично, но все-таки это было хорошо; это приносило «настроение» в жилище поэта. Нечто, в чем так нуждался Леопольд. И если прекрасное произведение искусства возникает из экстравагантности или неправды, то разве оно становится из-за этого менее прекрасным?

Поэтому я твердо решила «содействовать», в той мере, в какой обо мне вообще шла речь.

При этом мне было интересно наблюдать за Леопольдом. Когда он писал эти письма, он тоже вполне определенно считал себя идеальным человеком, за которого себя выдавал, причем мог совершенно растрогать сам себя. Но как только письма отсылались, он несколько откладывал в сторону идеализм и начинал рассматривать историю с практической стороны. Ибо, если мечтания другого производили впечатление истинных, то он-то, мой муж, все же очень хорошо знал, что его собственные мечтания не были подлинными, что он только подстраивался и притворялся, хотя и не признавался себе в этом. А потом, «Любовь Платона» — это совсем не его случай, и тот, кто подписывался именем «Анатоль», должен был очень мало знать о Захер-Мазохе, чтобы вообразить себе такое.

Леопольд совершенно определенно верил и надеялся, что то была женщина; но поскольку он опасался, что тогда может возникнуть конфликт со мной, он делал вид, что верит и надеется на совершенно обратное. В обоих случаях, впрочем, то, что при этом подразумевалось, было чисто духовным отношением — и ложью, с его стороны. Одна из тех неправд, за которые он цеплялся железной хваткой и которые он никогда не признал бы за таковые, даже когда они столь ясно озарялись светом истины, ибо на них основывалась его вера в самого себя, в свою нравственную ценность: а без этой веры он не мог бы жить.

Теперь я уже жалела мечтателя Анатоля, который, слепой, как ребенок или влюбленная девчонка, выворачивал свою душу наизнанку: что-то он почувствует, когда для него придет миг разочарования? Ибо о человеке Захер-Мазохе он, казалось, совсем ничего не знал — даже не догадывался об обстоятельствах его жизни; ни слова о том, что он женат. Женатый Платон! Об этом Анатоль уж точно не мечтал.

Переписка продолжалась. Поскольку письма никогда не приходили из одного и того же места и отправлялись также в разные, она отнимала много времени. Письма приходили из Зальцбурга, Вены, Брюсселя, Парижа, Лондона. Было очевидно, что Анатоль страшился открывать свою личность.

Леопольд же настаивал на личном общении, хотя и не добивался раскрытия инкогнито. Он писал:

«Он верил, что душа родная Соединиться с ним должна, Что, безотрадно изнывая, Его вседневно ждет она.

Анатоль! В этих прекрасных пушкинских строках ты можешь прочесть мою судьбу, какой она была до сих пор. Ах, я был так одинок — и все же не один в этом одиночестве: временами веяло на меня точно ласковым небесным дуновением, точно породненная со мной от века душа нежно касалась меня крылом; я предчувствовал, я чувствовал ее, я томился по ней — она же оставалась для меня бесконечно далекой. Теперь я ее нашел. Ты — мой возлюбленный Анатоль! Я чувствую, если еще раз воспользоваться словами Пушкина, — «Вся жизнь моя была залогом Свиданья верного с тобой»; чувствуешь ли ты иначе, если продолжаешь окутывать себя тайной? Если даже помышляешь о том, чтобы [всегда] оставаться вдали от меня телесно? Как я должен это понимать?

Ведь ты мое счастье, моя звезда, на которую я и сейчас еще взираю в священном трепете, но которая вскоре сойдет ко мне — божество в прекрасном человеческом облике, — ибо ты прекрасен, Анатоль, я это знаю, может быть, это и не то, что люди зовут прекрасным, но ты прекрасен той сверхчувственной красотой, которой одной только и может просветить человеческое лицо душа. Ты прекрасен одновременно как сказка, как огонь Прометея, как музыка сфер, как сокрытое завесой Саисское изваяние.

Со священной любовью

Твой Леопольд.»

Анатоля это раздражало. При чем тут личные сношения при духовной-то любви? Он пытался уклониться, но не ему было тягаться с красноречием Леопольда. Этот все больше загонял его в угол, и наконец, после долгих колебаний и почти с криком отчаяния Анатоль согласился на встречу, но лишь при условии, что Леопольд обязуется тщательнейшим образом следовать всем предписаниям, которые он ему даст. Было очевидно, что автор писем имел основания сильно опасаться нескромности — и она его страшила.

Само собой разумеется, Леопольд принял это условие.

Встреча должна была состояться в Бруке.

Выбор места, в котором мы так долго жили, которое мы лишь незадолго до того оставили, где Захер-Мазоха знал каждый встречный, где какая-либо случайность, за которую на него могли бы взвалить ответственность, могла выдать личность его друга, был для меня еще одним доказательством того, что Анатоль ничего не знал об обстоятельствах нашей жизни.

Мой муж уезжал страшно холодным декабрьским днем. Ему был указан поезд, на который он должен был сесть; остановиться он должен был в гостинице «Бернауэр». В совершенно темном номере, с занавешенными окнами и добросовестно завязанными глазами он должен был ждать, пока около полуночи в его дверь не постучат — три раза; лишь после третьего удара он должен крикнуть «войдите!» — не двигаясь при этом с места.

Поделиться с друзьями: