ЖАНРЫ

Венера в мехах / Представление / Работы о мазохизме

Делез Жиль

Шрифт:

Эстетическая и драматическая подвешенность у Мазоха противостоит многократному механическому и накопительному повторению у Сада. И нужно отметить, что искусство suspens'a всегда ставит нас на сторону жертвы, побуждает нас отождествиться с жертвой, тогда как накопление и ускорение, имеющие место в повторении, побуждают нас, скорее, перейти на сторону палачей, отождествиться с садистским палачом. Следовательно, в садизме и мазохизме повторение имеет две совершенно различные формы — смотря по тому, в чем заключается его смысл: в садистских ускорении и сгущении, или же в мазохистских «замораживании» [figement] и подвешивании.

Этого достаточно для объяснения отсутствия непристойных описаний у Мазоха. Описательная функция не исчезает, но вся непристойность в ней отклоняется и подвешивается, все описания как бы смещаются: от самой вещи к фетишу, от одной части объекта к другой, от одной стороны субъекта к другой. Остается лишь некая гнетущая, экзотическая атмосфера, словно какой-нибудь слишком густой аромат, который нависает и клубится в подвешенном состоянии и который не развеять никакими смещениями. О Мазохе, в противоположность Саду, надлежит сказать, что никто никогда не заходил столь далеко, сохраняя при этом пристойность. В этом — другой аспект романического творения Мазоха: роман атмосферы, искусство намека. Декорации Сада, садовские замки находятся под властью неумолимых законов тени и света, которые ускоряют жесты их жестоких обитателей. Декорации же Мазоха, их тяжелые занавеси, их интимное загромождение, будуары и гардеробы отданы во власть светотени, на фоне которой проступают лишь какие-то подвешенные жесты и страдания.

Искусство и язык Сада, искусство и язык Мазоха — две совершенно разные вещи. Попытаемся подытожить уже отмеченные нами различия: в работах Сада приказы и описания восходят к высшей доказательной функции; эта доказательная функция основывается на совокупности отрицания как активного процесса и негации как Идеи чистого разума; она сохраняет и ускоряет описание, обременяя его непристойностью.

В работах Мазоха приказы и описания также восходят к некоей высшей функции — мифологической и диалектической; эта функция основывается на совокупности отклонения как реактивного процесса и подвешенное™ как Идеала чистого воображения; так что описания не исчезают, они лишь смещаются, застывают, делаются суггестивными и пристойными. Фундаментальное различие садизма и мазохизма проявляется при сравнении двух процессов, отрицания и негации, с одной стороны, и отклонения и подвешивания — с другой. Если первый представляет собой спекулятивный и аналитический способ постижения инстинкта смерти, поскольку тот никогда не может быть дан, то второй представляет собой какой-то совершенно иной — мифологический и диалектический — способ [его постижения], присущий воображению.

Как далеко заходит взаимодополнительность Сада и Мазоха: Сравнение честолюбивых устремлений двух трудов. Существует ли мазохизм персонажей Сада и садизм персонажей Мазоха? Тема внешней встречи садиста и мазохиста. Внутренняя встреча и три аргумента, на которых основывается вера в садо-мазохистское единство

Благодаря Саду и Мазоху, литература может дать имя — если не миру, поскольку это уже сделано, то какому-то двойнику мира, способному вобрать в себя все насилие и исступление [l'excès] мира. Утверждается, что всякое чрезмерное возбуждение некоторым образом эротизируется [40] . Отсюда способность эротизма служить миру зеркалом, отражать все, что в нем есть чрезмерного, извлекать из него все насильственное и тем вернее обещать его «одухотворение», чем успешнее ему удается поставить все это на службу чувствам (Сад в «Философии в будуаре» различает два зла: одно — бестолковое и рассеянное по миру, и другое — очищенное, отраженное, рефлектированное, сделавшееся «интеллигентным» в силу того, что было прочувствовано [sensualisée]). Слова же этой литературы, в свою очередь, образуют внутри языка своего рода двойник языка, способный заставить язык непосредственно воздействовать на чувства. Мир Сада — это действительно какой-то извращенный двойник, призванный отражать все движение природы и истории от самых истоков до революции 89-го [года]. В недрах своего замка, обособленного от всего мира и отгороженного от него высокими стенами, герои Сада вынашивают замысел заново построить мир и воспроизвести «историю сердца». Они обращаются к природе и обычаю; повсюду они собирают потенции и той, и другого — в Африке, в Азии, в Античности, — чтобы извлечь из всего этого истину чувственного или особую цель чувственности. Иронически они доходят до того, что предпринимают усилие, на которое французы — чтобы стать «республиканцами» — все еще не способны.

40

См. «Три очерка по теории сексуальности» Фрейда. — Пер.

Тот же честолюбивый замысел присущ и Мазоху: вся природа и вся история должны отразиться в извращенном двойнике [мира], от самых истоков и вплоть до революций 48-го [года] в Австрийской Империи. «Жестокая любовь сквозь столетия…» Меньшинства, населяющие Австрийскую Империю, для Мазоха — неисчерпаемая кладовая обычаев и судеб (отсюда истории галицийские, венгерские, польские, еврейские, прусские, образующие большую часть его труда). Под общим заглавием «Завещание Каина» Мазох задумал некий «тотальный» труд, цикл новелл, представляющих естественную историю человечества и содержащих шесть главных тем: любви, собственности, денег, государства, войны и смерти. Каждую из этих сил надлежало привести к ее непосредственной чувственной жестокости; и тогда всякий должен был увидеть — под знаком Каина, в зеркале Каина, — что «великие князья, генералы и дипломаты, точно так же, как и обычные грабители и убийцы, заслуживают виселицы или каторги». [41] Мазох мечтал о прекрасной деспотице, грозной царице, которой недоставало славянам, чтобы обеспечить торжество революций 48-го [года] и объединить панславистские устремления… Славяне, еще одно усилие, если вы хотите быть революционерами!

41

Письмо от 8 января 1869 к брату Карлу (приводимое Вандой).

Как далеко заходит сообщничество, взаимодополнительность Сада и Мазоха? Садо-мазохистское единство не было изобретено Фрейдом; его можно найти в работах Краффт-Эбинга, Хэвлока Эллиса, Фере. О странной связи между удовольствием от причинения зла и удовольствием от его претерпевания догадывались очень многие мемуаристы и врачи. Больше того: «встреча» садизма и мазохизма, призыв, бросаемый ими друг другу, кажутся ясно вписанными как в труд Сада, так и в труд Мазоха. Персонажи Сада выказывают своего рода мазохизм: «Сто двадцать дней» детально описывают пытки и унижения, которые дают себе причинить либертены. Садисту нравится быть бичуемым не меньше, чем бичевать самому; Сен-Фон в «Жюльетте» устраивает, чтобы на него напали люди, которым он поручил избить себя; Боргезе восклицает: «Хотел бы я, чтобы мои беспутства увлекли меня, как последнюю тварь, к тому жребию, который ей приносит ее отверженность — даже плаха была бы мне престолом сладострастия.» И наоборот, мазохизм выказывает своего рода садизм: в конце своих испытаний Северин, герой «Венеры», объявляет себя исцеленным, начинает бить и мучить женщин, желает быть «молотом», вместо того, чтобы быть «наковальней».

Но уже сразу бросается в глаза, что в обоих случаях обращение наступает лишь на исходе всего начинания. Садизм Северина представляет собой завершение: мазохистский герой, можно сказать, в силу своего искупления, удовлетворив свою потребность в искуплении, в конце концов позволяет себе то, что должны были заказывать ему те наказания, которым он подвергся. Выдвинутые вперед, страдания и наказания дают возможность вершить то зло, которое они призваны были запрещать. «Мазохизм» садистского героя, в свою очередь, возникает на исходе его садистских упражнений в качестве их крайнего предела и венчающей их санкции славного бесчестья. Либертен не страшится, что с ним самим сделают то, что он делает с другими. Причиняемые ему страдания для него — это какие-то последние удовольствия, и не потому, что они могли бы удовлетворить потребность в искуплении или чувство вины, — напротив: потому, что они подтверждают силу, которую у него не отнять, и дарят ему высшую уверенность [в себе]. Испытывая надругательства и унижения, опускаясь в самое лоно страданий, либертен не искупает никакой вины, а, по словам Сада, «наслаждается в глубине души тем, что зашел достаточно далеко, чтобы заслужить подобное обращение с собой». Морис Бланшо выделил все возможные следствия подобного пароксизма: «Именно поэтому, несмотря на всю аналогию описаний, представляется справедливым оставить Захер-Мазоху отцовские права в отношении мазохизма, Саду же — в отношении садизма. У героев Сада удовольствие, которое они могут получить от крайнего унижения, никогда не изменяет и не ослабляет их самообладания, падение их только возвышает; им остаются чуждыми все эти чувства, которые зовутся стыдом, угрызениями совести, пристрастием к наказанию». [42]

42

Maurice Blanchot, Lautréamont et Sade, Éd. de Minuit, Collection «Arguments», 1963, p. 30.

Едва ли, поэтому, вообще можно говорить об обращении садизма в мазохизм, и наоборот. Скорее, мы имеем здесь дело с каким-то парадоксальным двойным производством: юмористическим производством определенного садизма на исходе мазохизма и ироническим производством определенного мазохизма на исходе садизма. Но вызывает большие сомнения, является ли садизм мазохиста садизмом Сада, а мазохизм садиста — мазохизмом Мазоха. Садизм мазохизма складывается благодаря искуплению; мазохизм садизма — в отсутствии искупления. Садо-мазохистское единство, утверждаемое слишком поспешно, рискует оказаться неким грубым синдромом, не отвечающим требованиям истинной симптоматологии. Не относится ли садо-мазохизм к тем заболеваниям, о которых мы говорили прежде и которые обладают лишь кажущейся связностью и должны быть разобраны по исключающим одна другую клиническим картинам? Не следует раньше времени уверять себя в том, что с проблемой симптомов покончено. Случается, что за проблему приходится браться с нуля, чтобы разобрать какой-то синдром, смешавший и произвольно соединивший ряд совершенно разнопорядковых симптомов. Именно это мы имели в виду, когда спросили, не скрывался ли в Мазохе великий клиницист, который пошел дальше Сада и снабдил нас разного рода основаниями и соображениями, необходимыми для разъединения данного псевдоединства.

Не основывается ли вера в это единство, в первую очередь, на каких-то двусмысленностях и достойных сожаления упрощениях? Ибо то обстоятельство, что садист и мазохист должны встретиться, может показаться очевидным. То, что одному нравится заставлять страдать, а другому — страдать самому, определяет, как кажется, такую взаимодополнительность, что было бы поистине жаль, если такая встреча не состоялась бы. В одном анекдоте рассказывается, как встречаются садист и мазохист, и мазохист просит: «Ударь меня», а садист отвечает ему: «Вот и нет». Среди множества анекдотов, этот кажется мне особенно глупым, и не только потому, что подобное невозможно, но и потому, что он так по-дурацки претенциозен в своей оценке мира извращений. Настоящий садист никогда в жизни не стерпел бы мазохистской жертвы (одна из жертв монахов в «Жюстине» уточняет: «Они хотят быть уверенными в том, что их преступления стоят слез, они отослали бы прочь девушку, которая предалась бы им по своей воле»). Но и мазохист также не вынес бы подлинно садистского палача. Конечно, ему нужна женщина-палач с определенными наклонностями; но эту ее «природу» он должен образовать сам: убедить и воспитать эту женщину в соответствии со своим тайным замыслом, осуществить который с садисткой ему никогда не удалось бы. Ванда Захер-Мазох неправа, удивляясь тому, как мало Захер-Мазоху нравилась одна из ее подруг, садистка; с другой стороны, неправы и критики, подозревая Ванду во лжи, когда она не без лукавства, но и достаточно неловко изображает себя почти что невинной. Нет сомнений, какие-то садистские персонажи играют определенную роль в совокупности мазохистской ситуации. Романы Мазоха, как мы увидим, дают тому многочисленные примеры. Но эта роль всегда косвенна и может быть понята лишь в рамках предваряющей ее совокупной ситуации. Женщина-палач не доверяет предлагающему ей помощь садистскому персонажу, словно бы чувствуя несовместимость двух начинаний. Героиня «Душегубки» Драгомира не оставляет сомнений жестокому графу Богуславу Солтыку, считающему ее саму жестокой садисткой: «Вы истязаете из жестокости, тогда как я караю и убиваю во имя бога, без жалости, но и без ненависти».

Мы действительно слишком склонны пренебрегать этой очевидностью: женщина-палач в мазохизме не может быть садисткой как раз потому, что она находится в мазохизме, является составной частью мазохистской ситуации, реализует собой элемент, стихию мазохистского фантазма: она принадлежит к мазохизму. Не в том смысле, что у нее те же вкусы, что и у ее жертвы, но потому, что она обладает тем самым «садизмом», которого никогда не найти в садисте. То же самое можно сказать и применительно к садизму: жертва не может быть мазохистской не просто потому, что либертена раздосадовало бы, что она испытывает какое-то удовольствие, но и потому, что жертва садиста всецело принадлежит к садизму, является составной частью данной ситуации и диковинным образом предстает в качестве двойника садистского палача (свидетель тому Сад с двумя своими основными книгами, которые отражают одна другую и в которых порочная Жюльетта и добродетельная Жюстина — сестры). Когда садизм и мазохизм смешивают, то начинают с абстрагирования двух сущностей — садиста, независимого от своего мира, и мазохиста, независимого от своего, — после чего, естественно, обнаруживают, что две абстракции, лишенные своего Umwelt'a, своих плоти и крови, запросто подстраиваются одна к другой.

Мы вовсе не собираемся утверждать, что жертва садиста сама является садисткой — или что «палачиха» мазохиста сама мазохистка. Но мы должны отвергнуть альтернативу, все еще сохраняемую в силе Краффт-Эбингом: «палачиха» — это либо настоящая садистка, либо она притворяется таковой. Мы утверждаем, что женщина-палач всецело принадлежит к мазохизму; но она, конечно, не является каким-то мазохистским персонажем — она есть некая чистая стихия мазохизма. Различая в извращении субъекта (личность) и стихию (субстанцию), мы можем понять, каким образом личность избегает своей субъективной судьбы, но избегает ее лишь частично, играя роль стихии в предпочтенной ею ситуации. Женщина-палач избегает своего собственного мазохизма, «мазохируя» в этой ситуации. Ошибочно думать, что она садистка или разыгрывает из себя садистку. Ошибочно думать, что мазохистский персонаж встречает, словно по счастливой случайности, какого-то садистского персонажа. Всякая личность в том или ином извращении нуждается лишь в «стихии» того же извращения. Всякий раз, как мы наблюдаем тип женщины-палача в рамках мазохизма, мы видим, что она не является ни истинной, ни подложной садисткой, но представляет собой нечто совершенно иное — нечто такое, что существенным образом принадлежит к мазохизму и что, не реализуя собой его субъективности, воплощает стихию «истязания [faire-souffrir]» в исключительно мазохистской перспективе. Поэтому герои Мазоха, и сам Мазох, захвачены поиском определенной, трудно обнаружимой «природы» женщины: мазохист-субъект нуждается в определенной «субстанции» мазохизма, реализуемой в природе женщины, отвергающей свой собственный субъективный мазохизм; он совершенно не нуждается в каком-то другом, садистском субъекте.

Поделиться с друзьями: