Вера, Надежда, Любовь
Шрифт:
В прихожей танцевали под радиолу, которую крутил Лешка. Потом явился Сашка Грек, принес подарок — картину «Опять двойка». Он ее повесил над Лешкиной постелью. Лешка усмотрел намек, обиделся, и все принялись Лешку утешать. Потом нашлось еще занятие: одна девушка угодила каблуком-гвоздиком в паркетную щель, и мужчины по очереди занялись каблуком. Надежда все не шла. После починки каблука раздался звонок. Но вместо Надежды явился Карякин, которого ждали лишь после одиннадцати, поскольку у него были уроки в вечерней школе. Карякин тоже пришел с подарком. Он принес кухонный табурет и нечто в свертке.
— Адрес какой? — спросил Карякин. Степан не понял. — Я спрашиваю: адрес твой какой — улица, дом, квартира?
— По-моему, улица Вокзальная, — неуверенно сказал Степан. — А что, нет?
— Запомни свой адрес: Шестая Вокзальная, 14б, корпус 3, подъезд 8, квартира 24. Запомнил? Прошу извинить.
Карякин поставил табурет, положил на табурет сверток и вышел на лестничную площадку счищать глину с ног. Он явился сердитый: добрый час ему пришлось блуждать в полутьме, перепрыгивать через газопроводные траншеи и обходить лужи.
— Прошу извинить, — повторил он, входя опять. — Хотя нет никакой моей вины, скорее наоборот. Вхожу, понимаете ли, в десятый класс, сидят четверо вместо двадцати. Ну что же, милостивые государи, начнем урок здесь.
Из компании возразили:
— Погодите, Владимир Сергеевич! Скоро ваше новоселье будем справлять. Поглядим тогда на вашу аккуратность.
Все запели хором, что новоселье, мол, день веселья, песни слышатся кругом… Карякин погрозил им:
— Я вот напишу доклад в облоно: «Посещаемость вечерних школ снизилась. Причина: катастрофическое количество новоселий».
Шутку одобрили, стало опять шумно, Лешка запустил радиолу.
— Ну, показывай хоромы, — сказал Карякин Степану. — Но прежде я должен поклониться хозяйке дома.
— Нет ее, понимаешь! — развел руками Степан.
— Браво! — обрадовался Карякин. — Уверен, что она заблудилась. Шесть Вокзальных, столбец цифр и половина алфавита. Можно подумать — квартира конспиративная. Почему Вокзальная? Тут что, вокзал будет?
Степан пожал плечами.
— Неужели шесть Вокзальных? Не знал! Ну, это Семин, наш предрай. Скучный человек…
— Зануда! — подтвердил басом Пашка Фомин.
— Слушайте, граждане! — воскликнул Карякин. — Новые улицы надо называть не так. Надо их весело называть. Или торжественно. Вообще как угодно, лишь бы не скучно. И уж, конечно, ни в каком случае не глупо. В одном городке на Двине — забыл в каком — есть Интернациональный тупик. Каково? Более идиотского названия не выдумать, даже если поставить цель. А вот в Москве есть улица Матросская тишина. Начинаешь гадать, фантазия ходит вокруг чего-то загадочно прекрасного… Или вот я, когда учился, снимал комнату в Мамонтовке. На улице знаете какой? Ленточка называлась. Где вы живете? Ленточка, 33.
Карякин стоял у стены в случайной позе. Так, помнится, стоял он в институтском коридоре между лекциями или в курилке Ленинской библиотеки. Нечаянное воспоминание… Там его слушали.
С недавней поры ему стало полегче — с того времени, как он стал преподавать по совместительству в вечерней школе. Тут были рабочие люди, думающий, зрелый народ. Жаль, что они редко спорили с ним, только слушали. «Пока», — надеялся он.
Многие оставили танцы и тоже стали в прихожей у стены. Добрая волна его подняла.
— Я бы давал улицам имена цветов и птиц, имена далеких стран. Соловьиная улица. Площадь Утренней зари. Улица Доброй Надежды. Улица Куба, Гренада, Ангола. Или пусть будет Проталинка, например. И к черту казенную вывеску с детского сада номер такой-то, дробь такая-то. «Кошкин дом»! Слушайте, говорят в Москве названиями ведает бюро мер и весов. Каково? А надо, чтобы ведали мы. Вот так: права назвать новую улицу добиваемся, как чести. И вот лучший каменщик называет ее именем своей невесты. И мы все с серьезным видом, вздев очки, пишем на конвертах имя этой девчонки, которая свела с ума такого хорошего парня. Плохо ли? Даже насмешливый ум может жить в названиях. Накажи меня бог, я какой-нибудь переулок назвал бы переулком Законной гордости. Или тупиком Имеющихся недостатков. А что? Названия — это так… К слову пришлось. Сказать-то я хотел и другое что-нибудь. Например, я хотел бы сказать…
Погас свет. Лешка, вертя радиолу, что-то натворил.
В первую минуту никто ничего не сказал. Но и во вторую минуту и в третью никто ничего не сказал. Его слушали. Его слушали здесь лучше даже, чем там тогда…
Экскаватор с фонарем на стреле работал близко где-то. Явились и тут тени, они были крупней и явственней, чем на том берегу. Увеличенный до непомерности оконный переплет внезапно возникал на пустой стене, освещая ребят и Карякина. Затем медленно, вверх и в сторону переплет сползал, перекашиваясь, будто плохо сбитый в швах, переламывался на потолке и пропадал. Трижды повторилось, пока Карякин говорил:
— Новая эпоха уже на пороге — вот что! Скоро почувствуем, как мало нам прежних знаний. Всяческих: о себе самих, об обществе, в котором живем, о деле, которое делаем. Мы увидим очень скоро, ребята, как многое до того истинное окажется недостаточным или ложным. Предрассудки — в пыль, в крошку, ко всем чертям! При новом свете далеко станет видно! А пока нам надо вернуть хотя бы тот свет, который был. По-моему, перегорели пробки. Нет ли у кого ножа?
Карякин разрезал ножом шпагат и достал из свертка старинный бронзовый канделябр с пятью свечами. Когда свечи зажгли, Степан сказал:
— Факир. Иллюзионист.
— Сам удивляюсь! — засмеялся Карякин. — Шел и думал: идиотский подарок. Оказался кстати…
Долго шарили по стенам, ища пробки. Они оказались в лестничном пролете на общем щитке. Принялись каждую пробку вывертывать, чтобы найти горелую. Из соседних квартир стали выбегать: что за блажь — вывертывать пробки? Карякин извинялся, выпрашивал кусочек проволоки, ходил назад-вперед со своим канделябром, как мажордом. А думал он все о своем.
«Ай, какой хороший говорун! — думал он о себе. — Все меня слушают. Как не слушать — соловей! Не успел войти, тут же у двери произнес речь». Он много раз давал себе зарок, и все зря. От случайного замечания, от песни, от вида картины или от простого гвоздя, на котором эта картина висит, наконец, вовсе без всякой причины в нем иногда высекалась искра какая-то и тут же на глазах вырастала и пожар. Любопытное зрелище — пожар. Никто не откажется поглядеть. А ему потом собирать головешки. Всякий раз после таких монологов Карякину было стыдно. Он чувствовал пустоту, как при тяжком похмелье или после запретной любви. И стоял перед ним всегдашний укор: мысль тогда мысль, когда она деяние, трепачом быть — доблесть невелика.
И на этот раз будет все так же. Он примется думать: что же это, дескать, отчего бы не деяние и его мысль? Он учитель, его профессия — речь. Это его не утешит.
Но что большее мог бы он сделать — бог весть. Сменить профессию? Поздно! Во время собирания головешек он будет завидовать Тарутину, Заостровцевой и всем остальным. В конце концов и они учителя, и он учитель. Кто-то получше, кто-то похуже — как всегда. Но они живут спокойно, а он все мечется, все куда-то он рвется. К черту! Если об этом только и думать, можно свихнуться. Не лучше ли плюнуть? И потушить свои дурацкие свечи, ведь свет давно горит.