Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вернись домой, Халиль
Шрифт:

— Это платок твоей матери, — проговорила она. — Единственная вещь, которую я нашла. А все остальное погребено. Ваш дом, Халиль, уничтожен бульдозером.

Она утерла слезы платком.

— Не плачь, тетушка. Мне не нужна одежда, — сказал я, пытаясь успокоить ее.

Но она только горько зарыдала в ответ:

— Малыш, я плачу не потому, что пропали вещи. Чего стоят вещи, если человеческая жизнь ничего не стоит!

* * *

Изнуренный, я чувствовал себя совершенно разбитым, мне нужно было собраться с силами, но в то время у меня не было ни малейшего желания сделать хоть одно усилие, чтобы подняться. Напротив, я хотел, чтобы моя вольная душа, подобно птице, которая избавляется от тенет и радостно взмывает под облака, избавилась бы от этого тела и оставила бы его со всеми его печалями, болями и воспоминаниями разлагаться здесь под солнцем.

Наконец я встал, шатаясь, прошел по камням. Среди них я что-то искал. Но сам не знал, что. Я наткнулся на осколки тумбочки, на разбитые стекла, а потом увидел старую продавленную жестянку. Я взял и с трудом открыл ее в надежде найти фотографии своей семьи.

Как часто мне хотелось, чтобы я удерживал в душе какой-нибудь другой образ, связанный с моей семьей; образ, в котором они улыбаются, молчат или разговаривают, занимаются чем угодно, но не исходят криком. Я не нашел фотографий.

Я взял жестянку с собой и ушёл, не переставая ругать себя: «Не стоило мне приходить сюда».

День умирал. В воздухе носилось много пыли. Не знаю, действительно ли это была пыль, или мне так казалось, но я не видел ни неба, ни солнца, ни дня.

Придя домой, я сразу же рухнул в постель, словно неизлечимо больной и неотрывно смотрел в потолок до тех пор, пока он не стал исчезать в вечерней тьме.

Время текло медленно, очень медленно. Я даже подумал, что если бы мне было дано управлять колесом времени, я бы стал вращать его что есть силы, чтобы эта ночь промелькнула, как одно мгновение. Потом я повернул бы колесо еще и еще, промелькнули бы завтрашний день и завтрашняя ночь. Потом я стал бы вращать его еще быстрее, и промелькнули бы еще один день и одна ночь, и еще день, и еще ночь… и так до тех пор, пока я не пришел бы к концу.

К какому концу?

И вновь я стал думать о смерти в той же мере, в какой был не в силах думать о жизни.

Вдруг мне пришло на ум: интересно, что представлял бы из себя человек, которым я мог бы стать, не будь той кровавой бойни? Какие у него были бы мечты и устремления? Какой у него был бы характер, и какие страсти обуревали бы его? Какие цвета он бы предпочитал и, какие песни напевал?.. Есть ли во мне хоть что-нибудь от этого несуществующего человека?

Не знаю, что могло быть во мне от него, но я хорошо знал, что сейчас я всего лишь призрак, тень того Халиля, которого когда-то уничтожили.

В темноте ночи светила лишь одна черная истина: единственное, что у меня есть, это память, — «память, истекающая кровью, Халиль», как говорила моя тетушка. Я не раз говорил ей, что глубина печали измеряется не слезами, а чаще всего способностью сдерживать эти слезы в глазах и в груди. Но той ночью я был не в силах сдерживать слезы. Я дал волю своей душе, и горько, неутешно рыдал до тех пор, пока слезы не иссякли. И мой невидящий взгляд терялся в пустоте, пока, наконец, я не впал в забытье.

Я услышал плач. Прислушался. Это был горестный плач моей тетушки. В воздухе разливались зловонные запахи лагеря, время от времени подхватываемые порывами прохладного утреннего ветра.

Звезды гасли в пепельно-сером небе, свет утренней зари все шире растекался на небосклоне, и мне казалось, что скорбное сдавленное рыдание тетушки и есть тигель любой зари и любого дня.

Неспешной, вялой походкой тетушка подошла ко мне. Я увидел, как ее худощавый облик отнимает частицу тусклого света зари и гасит его. Она села рядом со мной и спросила:

Халиль, ты веришь, что есть на свете справедливость?

— Нет, тетушка, не верю.

— Что пользы в том, что мы спаслись, Халиль? Думаю, если бы нас убили вместе с ними, расчленили бы наши мертвые тела и разбросали бы наши останки по переулкам лагеря, — в этом было бы куда больше милосердия для нас.

— Может быть, и так, тетушка! Тем более, мы с тобой живем смертью каждый миг. Я тоскую о смерти, тетушка, — о той смерти, с которой, наконец, избавлюсь от смерти.

— Ты прав, Халиль, прав. Справедливости нет.

Утром я понял, что еще один пропитанный унынием день проснулся в небе над лагерем. Солнце равнодушно разлило свой свет по оцинкованным крышам, торговцы вновь принялись сновать по переулкам и трезвонить в колокольчики, подгоняя застоявшееся время, и, как всегда, по утрам женщины стали завязывать с ними шумные бесконечные ссоры из-за нескольких грошей.

Я вслушивался в ритм жизни, замешанный на зловонных запахах и кровоточащих воспоминаниях. Здешнее время лениво продолжало свой ход, не ведая, что такое надежда.

Я взял в руки жестянку, открыл ее и осторожно высыпал на пол содержимое. Там было много квитанций и несколько школьных аттестатов с оценками. И еще были кусочки старых газет. Потом в руки попал старый, с разорванными краями листок бумаги. Я развернул его с не меньшей осторожностью, чтобы он не рассыпался у меня в руках, и стал читать:

«Во имя Бога Всемилостивого, Всемилосердного!

Дорогая сестра моя, Фадийя.

Шлю тебе и моим любимым детям — Хусейну, Хашему и маленькому Матару — самые теплые приветствия и мою тоску. Одному Богу известно, что для меня нет ничего более мучительного на свете, чем разлука с вами. Пусть Бог покарает тех, кто послужил причиной этому. Денно и нощно возношу мольбы Ему, дабы Он вызволил всех нас из застенков насилия и несправедливости и соединил меня с вами. Сообщаю вам, что временно, до той поры, пока не наступит перелом к лучшему, я буду жить в лагере беженцев, созданном на окраине города Дженина.

Всем сердцем молю Бога, чтобы Он ниспослал вам благополучие и здоровье. Надеюсь, твой ответ успокоит меня.

С любовью. Сестра твоя, Сурайя».

В конце письма стояла подпись другого человека — по всей видимости, его рукой оно и было написано, поскольку моя бабушка Сурайя так и не сумела выучиться грамоте.

Моя бабушка Сурайя! Я несколько раз повторил это имя, словно извлекая его из глубин забвения.

Я перечитал письмо и, погрузившись в обступившую меня тишину, стал вглядываться в слова, написанные крупным почерком на пожелтевшем ветхом забытом листке бумаги с поврежденными краями.

Я определил возраст этого письма — оно было написано примерно пятьдесят лет назад, тогда же, когда разразилась катастрофа [2] .

Я в третий раз прочел письмо, уже вслух, и при этом старался вслушиваться в слова, в их старое звучание; они словно преображали меня и, воздействуя некоей неведомой силой, исходящей от них, связывали меня с самим собой. Постепенно мне стало казаться, что я достигаю полноты единства с самим собою, со своим подлинным «я» и в итоге оказываюсь в состоянии прикоснуться к тому времени и к тому месту.

2

Имеются в виду события 1948 года, когда большая часть палестинского народа была насильно изгнана из Палестины.

Поделиться с друзьями: