Вернуть Онегина. Роман в трех частях
Шрифт:
«Я понимаю! – виновато посмотрел он на нее и попытался быть решительным: – Если хочешь, я завтра же подам на развод и перееду к тебе!»
«И что это даст?» – вскинула она красивые, умные, тонкие брови.
А в самом деле, что? Почему она не захотела, чтобы он это сделал?
Алла Сергеевна откинулась в кресле, прикрыла глаза и слепым пятном света с зеленоватой бахромой отделилась от Татьяниных страданий. Да, не захотела, и до сих пор не может себе объяснить, почему. Возможно потому что, жалея его, не имела намерения сгонять с насиженного места, лишать налаженного быта, толкать на войну с женой, тем более что пропиской он ее все равно бы не обеспечил. Или, может, почувствовала в нем некую обременительную перемену, грозящую помешать ее планам. Может, боялась, что на дне чемоданов он привезет вирус нытья и заразные микробы запоздалых сожалений. Вполне возможно, что имела место бессознательная месть – женская месть самцу, своим бездействием обрекающему на смерть ее детенышей. А может, оттого что они никогда не жили как муж и жена, и к тому времени, когда это стало возможно, ее вполне устраивали свободные, как у них с Колюней отношения. Она повзрослела и, судя по всему, гораздо безнадежнее, чем он.
Как бы там ни было, но именно в тот памятный сентябрьский день она, сверившись с невидимыми звездами, внесла поправку в их курс, отчего они заплыли, в конце концов, туда, где они сейчас.
А как же отношения, в которых даже завтрак имел бы животворное значение, как же любовь?
«А что любовь? Ну да, любовь осталась, но не та, что прежде, не самоотверженная, нет, уже нет. И хорошо, что я это пусть и поздно, но поняла. В тот день я лишь хотела узнать, что он думает предпринять, чтобы сменить мой статус провинциальной любовницы на звание московской жены. Со времени нашего воссоединения прошло уже три с лишним месяца – достаточный срок, чтобы даже в самой глупой голове возник вразумительный план.
«Что ты собираешься делать, чтобы у нас в Москве был свой угол? Или мы так и будем мотаться с квартиры на квартиру?» – собиралась я задать ему законный вопрос, но вместо этого неожиданно для себя спросила о том, о чем давно хотела спросить:
«Кстати, как у тебя с женой? Вопросами не донимает? Не интересуется, почему ты с ней не спишь?»
И правда, как ему удавалось блюсти воздержание? Собственно говоря, тут и думать было нечего: либо его жена безнадежно фригидна, либо, что более вероятно, он тайком от меня исправно исполнял супружеские обязанности.
Будь он не так смущен моим прохладным приемом, он бы уловил в моем тоне ехидство и, может даже, услышал бы далекую (пока далекую) угрозу. Заметно покраснев, Сашка выдавил:
«Да нет! Все в порядке! Я болезнь себе придумал!»
«И хуже выдумать не мог!» – рассмеялась я, собираясь язвительно поинтересоваться, не заразна ли его болезнь. Но передумала и не съязвила.
«Ну, и ладно! – смотрела я на него, улыбаясь. – Пусть спит! А что ему остается? Ведь я сама запретила ему говорить о разводе, сама загнала его в двусмысленное положение. Это даже хорошо, что он слаб и без моего позволения не решается на разрыв. Но тогда он мне врет и делит меня с женой!»
Помню, подумав так, я к моему тревожному удивлению не испытала ни малейшей ревности.
«Как же так – любить и не ревновать? Ведь это же ненормально!» – смутилась я, но вот чем утешилась: если факт его сожительства с женой не смущал меня шесть лет – почему он должен смущать меня сейчас? Или вот еще перл: несомненно, он любит только меня и свой супружеский долг исполняет по необходимости – редко и с отвращением. Но что делать: такова неприятная, унизительная особенность нашего положения. Также утешала мысль, что в моем положении находятся миллионы любовниц. И венец душевных примочек: в конце концов, если во мне взыграет ревность, я тут же заставлю его порвать с женой.
Такими вот курьезными доводами расставила я вещи по своим местам и, успокоившись, потянулась к нему давно нецелованными губами. Он с готовностью подхватил меня и понес на диван.
«Оденься и не особо усердствуй! – указала я ему со скрипучего дивана на приготовленный пакетик с любовным макинтошем. – У меня только что кончились месячные…»
Он послушно облачился, а затем осторожно и старательно сделал самое легкое и удобное, что мог для меня сделать, и что у него так хорошо всегда получалось. Я, разумеется, похвалила его, но с того дня перестала лакомиться его ягодой…»
Воистину, медовый лунный миг краток и непрочен.
14
Так случилось, что в состоянии нежелательной беременности наша героиня и советская империя очутились приблизительно в одно и то же время. Единым отправным пунктом такого исторического совпадения явилось апрельское повышение цен – не будь его, они не обрели бы любовников, а стало быть, не испытали бы их плодотворных усилий. К счастью непожелавшей рожать Аллы Сергеевны непродолжительная параллельность их интересного положения не имела для нее дурных заразительных последствий. Империи, как известно, повезло меньше: августовская попытка хирургического вмешательства, лишний раз подтвердившая худую славу благих намерений, не удалась и, разрешившись к концу года целым выводком наследников, сама роженица при этом умерла. Участь ее необъятного наследства красноречиво иллюстрируется ненаписанной картиной маслом: на распутье, перед замшелым камнем по имени СССР, на котором написано «Sale», старомодный витязь чешет ржавый затылок, в то время как со всех сторон к нему сбегаются шустрые рыцари в блестящих доспехах.
Остается только удивляться, почему пчелам, закусывающим старую матку до смерти, никак не удается избавить улей от самодержавной сущности и почему люди, вместо того чтобы думать о вечном, думают о мятежах.
Хорошо поэту – его подчеркнутое безразличие к материальной стороне жизни вызывает здоровую зависть. Поэт, если он, конечно, не гражданин и не куплетист, никогда не станет воспевать производственные отношения или рифмованным сарказмом врачевать свои политические заблуждения. Метаморфозы источника средств существования, то есть, процесс превращения рабочего времени в деньги не являются для него источником вдохновения. Его интересует лишь тот осадок (или все же кристально свободный от него раствор?), что выпадает из взбаламученного вечностью воображения, который он и подвергает сублимации. Стоит ли говорить, что в поэтическом дистилляте настоящего поэта нет места расчетной ведомости. Это также верно, как и то, что люди с московской окраины – те же провинциалы, что осуждая других, мы выгораживаем себя и что к белым рукам идет черное платье.
Все это к тому, что если и поэт, и романист одинаковы в той одержимости, с какой раскаленный шар их замысла пробивается через словесную руду, плавит ее, оставляя после себя причудливую застывшую жилу; если тот и другой охвачены одним и тем же геркулесовым усердием преодолеть притяжение солнечной системы привычных знаков и кодов, придать им новые формы и значения; если оба, являясь, по сути, модельерами мира, стремятся обрядить его в новые словесные одежды – есть между ними помимо прочих одно существенное отличие, а именно: романист не может не заглядывать в кошелек своих героев. Гарантированная ритмичность их зарплаты для его повествования то же самое, что для Эррола Гарнера его левая свингующая рука – основа и залог успешной импровизации. И наоборот: ее сбои и задержки сказываются на здоровье романа самым тревожным и нервным образом. По этой причине история, целиком посвященная выживанию героев, не может считаться любовной, ибо посвятить себя любви герои могут только будучи обеспеченными.
Осень девяносто первого отличалась от всех последующих не столько своей разрушительной неопределенностью, сколько отсутствием способов ей противостоять – за минусом наличия личной наличной валюты, разумеется. Способы появятся только в следующем году, когда в помощь опоздавшему к нам на сто пятьдесят лет кличу «Обогащайтесь!» будут отменены прежние запреты, и в первую очередь страх и совесть.
Что касается Сашки, то для него, как и для миллионов не ожидавших худого граждан, последние месяцы года стали той береговой полосой архипелага равноправного благополучия, куда они потом не раз будут возвращаться в своих противоречивых воспоминаниях. Пусть казенная, но забота, пусть кособокие, но планы, пусть подтаявшая, но зарплата – гарантированные блага в сравнении со случайными обломками кораблекрушения, за которые им всем придется цепляться.
Вскоре после ее приезда неожиданно оживился спрос и вернул ее, так сказать, на круги своя. Энергично стартовав в Москве, она до конца года замкнула их трижды, обращая заработанное в валюту и храня б'oльшую ее часть под материнским матрацем.
У Сашки в ту осень по-прежнему двоилось в глазах: две женщины, две постели, две личных жизни – словом, добровольное раздвоение личности. Встречая ее на вокзале, он привычно жаловался, что подолгу ее не видит, что ему ее не хватает и что он готов переехать к ней хоть завтра, дабы терпеть и ждать ее в их общем доме, тем самым облегчая свои страдания.