Вернуть Онегина. Роман в трех частях
Шрифт:
На второй день девяносто второго года власть коварным иноземным приемом отправила страну в другое измерение. Отпустила вожжи цен, торговли и прочих монополий – иначе говоря, велела населению не мешать ей и зарабатывать, кто чем может. «Хорошо, пусть, ладно!» – согласилось невзыскательное население, особо довольное тем, что может теперь свободно гнать самогон. Оказалось, что одни не умели ничего, другие умели торговать, третьи – воровать, четвертые – убивать, у нее же получалось одевать. И не ее вина, что ветер перемен оказался ветром вертепа, а евразийская цивилизация перешла в разряд сослагательного хлама. Ко всему можно привыкнуть: если, например, каждый год переводить время на час вперед, то можно поменять день на ночь и жить валетом к остальному миру.
Наступила эпоха перепродаж с ее похожими на дикие ульи ларьками и экономикой, в которой пчел было больше, чем меда. Назовут ли ее великой или позорной зависит от тех, на чьем содержании находится история страны. Не хотелось бы судить, хорошо это или плохо: просто мы так живем. В Европе, например, живут по-другому. В мире есть место и здоровой, радостной, в солнечных бликах реке, и хмурому, больному дождевой оспой водоему.
Между прочим, это даже хорошо, что она оказалась в тот момент дома – будь она в Москве, ей пришлось бы срочно туда отправиться. Около трех недель она потратила на то, чтобы приспособиться к беде, спасти остатки отощавших кооперативных средств и обратить их в скромные материальные запасы и наличную валюту. После чего, распихав доллары по кармашкам элегантных, сшитых ими же самими поясов и спрятав их у себя на талии, отправилась с компаньонкой в жужжащую Москву на закупки. Не забыла она и про новый запас противозачаточных таблеток.
Две недели они носились по столице, свозя купленные материал и фурнитуру на квартиру. Не желая показывать Сашку подруге, в приеме она ему отказала, за что терпеливо выслушивала по вечерам его телефонные, подогретые недовольством жалобы. «Ты что, от жены в ванной прячешься?» – удивленная его нескромной откровенностью, спросила она его как-то со смешком. Оказалось, у друга. Да, выпил немного. А чем еще прикажешь лечить тоску?
Вы думаете, она осталась без работы? Ничуть ни бывало! Нищая, подавляющая часть населения никогда не была у нее в клиентах. Уже к середине февраля (а может, к концу января или началу марта – какая разница: ведь здесь пишется не история экономической конъюнктуры, а история разочарования) осторожный спрос подтвердился. Что ни говорите, а ее ремесло верное – на все времена и режимы, от восхода до заката, от колыбели до могилы, от пеленок до савана!
Отправив подругу в середине февраля домой, она приняла, наконец, Сашку, мечтавшего окунуться в нее с головой. Впрочем, она и сама не меньше его этого хотела.
Ах, этот февраль – гостеприимный сводник, беспокойно-снежный мягкотелый недоросток! Долгожданный и чувственный, он всегда был у них на особом счету. «Это просто удивительно до чего безукоризненно совпадают наши трущиеся части!» – заметенная жаркой любовной вьюгой, имела право думать она, оплавляя горячим телом белый сугроб кровати. Именно в тот вечер он объявил ей про сюрприз. Нет, нет – речь не шла о кусочке независимой московской жилплощади, на которую он имел полное право или о его чудесном избавлении от жены.
«Помнишь, когда-то я обещал сводить тебя в Большой театр на «Евгения Онегина»? – сказал он, взяв ее руки в свои.
«Нет, не помню…» – рассеянно отвечала она.
«А я помню, – со значением сказал он. – Так вот, через неделю идем. В новой постановке. Почти премьера…»
«А ты не боишься, что тебя там увидят с любовницей?» – съязвила она.
«Я ничего не боюсь… – ответил он терпеливо. – Ну, так что – идем?»
«Идем, идем!» – отвечала она тоном, каким хотят покончить с неинтересной темой. С некоторых пор она взяла за правило быстрыми и точными уколами раздражать его поникший энтузиазм.
В назначенный день и час он явился за ней, и она с порога поинтересовалась, дадут ли ей в его Большом театре снять сапоги, потому что если нет, то она наденет юбку пошире. «Ну, конечно!» – снисходительно отвечал он, и она, скинув халат, стала одеваться у него на виду: подставила ему застежку лифчика, натянула колготки, скользнула в них рукой и, выгибаясь и выворачивая по очереди коленки, быстро и точно расправила трусики. После чего влезла в узкую темно-серую юбку, заправила в нее голубоватую блузку с высоким воротничком и набросила сверху темно-синюю короткую кофточку. До этого они несколько раз ходили в кино, но тут ее ждал совсем другой подиум, и она решила пугливой сорокой отсидеться в кустах и понаблюдать. Впервые за свою короткую жизнь она отправлялась в оперу.
«Так пойдет?» – спросила она, разбросав по плечам локоны, подбоченясь и нацелившись в него бедрами.
Он облизнул потрескавшиеся губы и вполне серьезно предложил:
«Может, останемся?»
Они вышли в морозный, черно-синий вечер и наперекор сосредоточенным послерабочим людям направились к метро.
«Помнишь?» – почти торжественно спросил он и продолжил:
«Уж тёмно: в санки он садится.«Пади, пади!» – раздался крик;Морозной пылью серебритсяЕго бобровый воротник…»Хотя ни санок, ни морозной пыли, ни бобрового воротника вокруг не видно было и в помине.
«Помню…» – ответила она, не желая признаваться, что если когда-то что-то и помнила, то давно уже забыла.
16
Добравшись до театра, они встали по Сашкиному велению в сквере напротив и принялись разглядывать каменные одежды главного штаба оперно-балетных войск. Возможно, таков был с самого начала его план. Возможно, убедительным монолитным самоцветом, его имперскими внутренностями и подкожным, хрестоматийным действом самого крупного калибра он хотел жахнуть по ее музыкальному бескультурью, чтобы поразить до благоговейного трепета, до топленого почтения, до заведомой всеядности и этим подготовить ее обращение в музыкальную веру, где он занимал бы место первосвященника. Возможно, этим он рассчитывал укрепить покосившийся алтарь своего имени. Возможно.
Вошли, и она испытала волнение, предшествующее некоему важному открытию, которое вот-вот совершится. Волнуясь, прошла в гардероб, скинула Сашке на руки пальто с коротким норковым воротничком, переобулась в туфли, встала, огладила бедра и двинулась вперед, неуклонно забираясь в самую гущу цветных ароматов.
Да, это был еще тот подиум! Девушки-конфетки в платьях-фантиках, которым не хватало вечерней строгости и точности; женщины с телами, потерявшими талию раньше невинности, и питаемые надеждой вернуть нынешней одеждой и талию, и невинность. Ярмарка безвкусицы, напыщенное торжество шальной удачи, выставка испорченного материала, кривая стезя отбившегося от рук силуэта. Неестественно, грузно, пошло, вычурно и чересчур добротно.
А вот это хорошо, здесь видна идея, и к тому строга линия! А это просто замечательно! Сразу видно, женщина знает, что носить и как носить. Сразу видно – ей ведомо то гибкое состояние, когда одежда становится кожей.
Что ж, здесь есть, с кем и над чем работать. А главное, здесь есть деньги!
Они нашли свободное место у бровки коридора, что подобно жгуту распускал и собирал ниточки шагов, связывающих его с ложами бельэтажа. Там они, перебрасываясь короткими репликами, некоторое время стояли, вглядываясь в текущий мимо них праздный поток, и когда дали первый звонок, направились в ложу, где заняли места в последнем ряду.
Из глубины она принялась рассматривать зал: вытянув шею, заглянула в партер и через прорези меж голов и поверх их – на правую половину зала, от бенуара до последнего яруса. Золото и пурпур царили вокруг. И это правильно – любые другие цвета тут были бы неуместны. Торжественной триумфальной тональностью зал напомнил ей их местную церковь, где она в пору пугливого отрочества была с матерью на чьих-то похоронах и запомнила тусклые позолоченные змейки, что срывались с желтых язычков свечей, перебегали с иконы на икону, с алтаря на балахон попа и снова таяли в желтом отражении пламени. Отметила расшитый золотом занавес: «Шелк? Наверное, шелк…»