Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вещи,которые они несли с собой

ОБрайен Тим

Шрифт:

Повестку принесли семнадцатого июня. Был влажный, облачный, тихий день. Я только что пришел с гольфа. Родители на кухне обедали. Я вскрыл конверт и пробежал несколько первых строк, чувствуя, как перед глазами сгущается кровавый туман. Голова наполнилась гулом. Вместо мыслей в мозгу раздавался беззвучный вой. Все разом смешалось. Я не подходил для этой войны. Я был слишком умен, слишком тонок, слишком… Но это же невозможно! Я был выше этого! Мой мир был совсем другим: Фи-Бета-Каппа, «Сумма Кум Лауде», руководство студенческим советом, стипендия для обучения в Гарварде. Ошиблись они там, что ли, в бумагах напутали? Какой из меня солдат, я же терпеть не могу бойскаутов, ночевки за городом, палатки, комаров, грязь! Мне делается дурно при виде крови, я не люблю выполнять приказы и не отличу ружье от рогатки. Я либерал! Ради всего святого, если им нужно пушечное мясо, пусть призовут какого-нибудь замшелого ястреба, или безмозглого патриота в твердой широкополой шляпе и со значком «Бомбить Ханой!» на груди, или смазливых дочерей Линдона Бейнса Джонсона, или все замечательное семейство Уэстморлендов, включая племянников, племянниц и новорожденного внука. Должен же быть закон, думал я. Поддерживаешь войну, считаешь ее необходимой - отлично; изволь тогда принять в ней участие. Езжай на фронт, залезай в окоп и проливай кровь. Да не забудь прихватить с собой жену там, или детей, или подружку. Закон чтобы такой был, думал я.

Помню, как у меня внутри все перевернулось, потом загорелась жгучая жалость к себе. Потом наступило отупение. За ужином отец спросил, что я намерен делать.

– Не знаю, - сказал я.
– Посмотрим.

Летом 1968 года я работал на консервном заводе в моем родном городке Уортингтон, штат Миннесота. Завод специализировался в основном на свинине, и восемь часов в день я проводил у конвейера длиной в четверть мили, отчищая забитых свиней от сгустков сукровицы. Моя должность, наверное, называлась «кровочист». После убоя обезглавленную тушу взрезали вдоль брюха, выпотрашивали и подвешивали за задние копыта к ленте транспортера. Дальше вступала в действие сила земного притяжения. Когда туша приближалась к месту, где я стоял, почти вся жидкость из нее уже вытекала, но оставалась густая сукровица на шее и в верхней части грудной полости. Я отчищал ее при помощи брандспойта. Тяжелый, весом фунтов под восемьдесят, шланг подвешивался к потолку на толстом каучуковом тросе. Он упруго раскачивался вверх-вниз, и профессиональный навык состоял в том, чтобы управлять брандспойтом, не поднимая рук, а балансируя всем телом и перенося нагрузку на трос. На ручке находился курок, на кончике - металлический наконечник и стальная щетка. Когда туша проплывала мимо тебя, надо было наклониться вперед, одним движением приставить шланг к сгустку застывшей крови и нажать на курок. Щетка начинала вращаться, вода вылетала тугой струей, и слышно было, как струя бьет по мясу, превращая сукровицу в розоватую пыль. Работа не особо приятная. Я надевал очки, резиновый передник, и все равно стоял по восемь часов в день под теплым кровавым душем. Вечером я возвращался домой, пропахший свининой. Запах не смывался ничем. Даже после горячей ванны, когда я оттирал всего себя жесткой мочалкой, вонь оставалась, как от долго лежавшей ветчины или сосисок, густая свиная жирная вонь, въедавшаяся в кожу и волосы. Тем летом я не особо ухаживал за девушками. Я чувствовал себя одиноким и проводил много времени наедине с собой. А вот теперь еще и повестка.

Иногда по вечерам я брал у отца машину и колесил бесцельно по городу, исполненный жалости к самому себе, думая о войне, о консервном заводике и о том, что вся моя жизнь свелась к бойне. Я ощущал полное бессилие, как будто выхода не было вообще, как будто я скользил вниз по громадному черному туннелю и мир сжимался вокруг меня. Света в конце туннеля я не видел. Правительство отменило большую часть отсрочек для выпускников колледжей, очередь на запись в Национальную гвардию и в резервные войска была непомерно длинна, здоровье отменное, с просьбой о замене армейской службы на альтернативную нечего было и обращаться - ни религиозных убеждений, ни пацифистских выступлений. Да я и не считал себя противником всех вообще войн. Я полагал, что есть ситуации, когда нация вправе прибегнуть к силе для достижения своих целей - например, чтобы остановить Гитлера или пресечь другое зло; тогда я сам, вполне добровольно, пойду в бой. Но вся беда в том, что вместо тебя твою войну выбирает призывная комиссия.

За всеми этими мыслями крылся обычный страх. Я не хотел умирать ни под каким соусом и, безусловно, не на чужой войне. Когда я вел машину по Мейн-стрит, мимо суда и универмага «Бен Франклин», я чувствовал порой, что ужас растет во мне как бурьян. Я видел себя убитым, видел, как делаю то, чего был сделать не в состоянии, - бросаюсь на вражеские позиции, беру другого человека на мушку.

В середине июля я стал всерьез подумывать о Канаде. Граница лежала в нескольких сотнях миль к северу, восемь часов езды. Совесть и инстинкт самосохранения толкали меня на бегство, всего-то и разговора - снялся, рванул и был таков. Сперва идея была абстрактной, и только слово Канада засело в мозгу. Потом появились конкретные детали и картины, унизительные подробности близкого будущего: гостиничный номер в Виннипеге, поношенный старый костюм, отцовский взгляд на другом конце телефонного провода. Я ясно слышал их голоса, его и мамин. Бежать, думал я, и потом сразу - нет, невозможно. А через секунду снова: бежать.

Я чуть не повредился в рассудке. Моральное раздвоение личности. Не мог ни на что решиться. Меня страшила война и страшило изгнание. Страшно было порвать с прежней жизнью, с друзьями, семьей, со всем прошлым, всем, что составляло меня. Я боялся потерять уважение родителей, боялся ответственности перед законом, боялся насмешек и цензуры. Наш городок, лежавший посреди прерии, держался консервативного уклада, традиции ценились превыше всего, и так легко рисовались в воображении обыватели за столиками кафе «У Гобблера» на Мейн-стрит: дымятся чашечки кофе, а разговор медленно сползает на парня О'Брайенов, как молокосос наложил в штаны и дернул в Канаду. Бессонными ночами я яростно разубеждал их, орал, что я презираю их слепое, бездумное, инстинктивное подчинение любому приказу, наивный патриотизм, гордость своим невежеством, пошлые изречения вроде «расслабься и получи удовольствие»; какого черта они меня посылают на войну, о которой не знают ничего и знать не хотят?! Я обвинял их всех. До единого. Каждый был лично виноват передо мной - чистюли из клуба Киванис, торговцы, фермеры, набожные прихожане, болтливые домохозяйки. Союз учителей и родителей, Союз ветеранов, подтянутые завсегдатаи Кантри-клаба. Для них что Бао Дай, что лунянин. Истории они вообще не знали, как ничего не знали ни про диктатуру Нго Динь Дьема, ни про вьетнамский национальный характер, ни про историю французского колониализма - тут, знаете ли, все было так запутано, надо было так долго разбираться и много читать… Да и какого черта! Война велась, чтобы остановить коммунистов, просто и ясно, так, как они все и привыкли, а если ты сомневался в необходимости убивать и умирать за такие ясные цели, значит, неясно что-то было с тобой.

Мне, конечно, было очень обидно; но не только. Я метался между яростью и ужасом, от чувства вины к отчаянию и снова к ярости. Внутри как будто меня что-то жгло - я был по-настоящему болен.

Многое так или иначе попало в мои другие рассказы, прямо или намеками, но полной правды я никому не рассказывал. Про то, как я сломался. Как я однажды утром на работе, стоя возле свиного конвейера, почувствовал, что что-то надломилось в груди. Что это было, я не знал и никогда не узнаю, но это было по-настоящему, физический реальный надлом, когда вдруг раздается толчок и открывается трещина. Я выпустил из рук шланг, быстро, почти неосознанно снял передник, вышел с заводской территории и поехал домой. Было около полудня, дома никого не было. В груди в образовавшуюся трещину как будто что-то просачивалось, теплое, чему никак нельзя было дать вытечь целиком. Я был весь забрызган свиной кровью, от меня несло сырым мясом, и я сосредоточился на том, чтобы взять себя в руки. Я вымылся под горячим душем, собрал дорожную сумку, пришел с ней на кухню и постоял несколько минут, не двигаясь, внимательно рассматривая знакомую утварь. Старый хромированный тостер, белое и розовое покрытие кухонных шкафчиков. Солнечный свет заливал помещение, все вещи сверкали и сияли. Мой дом, думал я. Моя жизнь. Не знаю, сколько я так простоял. Потом набросал записку родителям.

Не помню, что в ней написал. Нечто вполне стандартное. Уезжаю, буду звонить, ваш Тим.

Я ехал на север.

Теперь у меня все смешано в памяти, как мешалось тогда в сознании, осталось ощущение быстрой езды и руля в руках. Кровь гудела от адреналина. Почти приятное чувство, если бы не подсознательный привкус нереальности, как бег в лабиринте, упирающемся в тупик, - безвыходность, невозможность счастливого конца, но ничего другого, кроме как идти до конца, мне не оставалось. Субстанция бегства, поспешного и бездумного. У меня не было никакого плана. Подъеду к границе, пересеку ее на высокой скорости и с той же скоростью дальше. С началом сумерек я миновал Бемиджи, свернул на северо-восток к водопадам. Ночь провел возле закрытой бензоколонки в полумиле от границы, не выходя из машины. Утром заправился и поехал вдоль берега реки Дождевая, которая разделяла Канаду и Миннесоту, а для меня - новую и старую жизнь. Вокруг не было ни городов, ни поселков. Не считая время от времени мотеля или придорожного магазинчика, дорогу обступали сосновые или березовые леса, заросли сумаха. Еще не кончился август, а в воздухе уже витал октябрь: начало футбольного сезона, желто-красные груды листьев, свежий и чистый запах. Синее огромное небо врезалось в память. А справа от меня текла река, то и дело расширявшаяся, как озеро, а за рекой лежала Канада.

Сколько-то времени я ехал без всякой цели, ближе к полудню стал подыскивать место, где можно было бы переждать день-другой. Я устал, меня тошнило от страха. Около полудня я завернул к гостиничке для любителей рыбной ловли под названием «Классная хижина». Там не было хижины, а были восемь маленьких домиков, тесно поставленных на мысу, северо-западным выступом вдававшемся в реку. Все выглядело запущенным и неухоженным. Провалившиеся мостки, старый садок для пескарей, навес из рваного рубероида для лодок вдоль берега. Дом в окружении сосен на холме опасно покосился на одну сторону, крыша накренилась в сторону Канады. На короткое мгновение у меня мелькнула мысль повернуть назад и бросить всю затею, но тут же исчезла. Я вышел из машины и подошел к веранде.

Перед человеком, который открыл мне дверь, я буду преклоняться всю жизнь, и если кому не нравится такая высокопарность, ничем не могу помочь: он спас меня. Он дал мне именно то, в чем я нуждался, не задал ни одного вопроса и вообще не сказал ни слова. Открыл дверь и впустил в дом. В критический момент он был со мной рядом, спокойный и молчаливый. При расставании, через шесть дней, я не нашел слов благодарности, и ни тогда, ни потом я не сумел отблагодарить его. Пусть мой рассказ зачтется как дань моей признательности к нему - через двадцать с лишним лет.

Прошло два десятилетия, и стоит мне зажмурить глаза, как передо мной встает заново веранда «Классной хижины». Старик глядит на меня в упор. Элрой Бердал, восьмидесяти одного года от роду, маленький, худой, почти лысый, одетый во фланелевую рубаху и темные рабочие штаны. В одной руке он держал зеленое яблоко, в другой фруктовый нож. Глаза отсвечивали серо-голубоватым цветом отполированной до блеска стальной бритвы и вызывали острое, почти болезненное ощущение, как будто тебя взрезали. Отчасти это, наверное, было мое чувство вины, но все-таки я уверен, что старик все понял с одного взгляда: мальчишка попал в беду. Когда я спросил, есть ли у него свободная комната, он прищелкнул языком, подвел к одному из домиков и сунул мне в руку ключ. Я помню, что улыбнулся ему, и помню, что это было лишнее. Старик покачал головой, как бы говоря, чтобы я не утруждал себя.

– Обед в полшестого, - сказал он.
– Ты рыбу ешь?

– Я все ем, - ответил я.

– Еще бы, - проворчал он.

Мы провели с ним вдвоем шесть дней в «Классной хижине». Он да я и больше никого. Туристский сезон кончился, лодок на реке не было, безлюдная глушь, казалось, возвратилась к не нарушаемому ничем покою. Ели мы, как правило, вместе. Утром уходили надолго в лес, по вечерам играли в слова, заводили проигрыватель или читали, сидя перед камином. Я иногда чувствовал себя незваным гостем, но Элрой принял меня спокойно, без явной досады и без показного радушия. Пришел, так пришел. Так же точно он приютил бы бездомного кота, без охов, вздохов и разговоров. Скорее, наоборот: мне навсегда запомнилась его упрямая, чуть ли не демонстративная молчаливость. За все время, за все прожитые вместе часы он не задал ни одного самого простого и очевидного вопроса: что мне здесь надо, почему я приехал один, что меня постоянно гложет. Занимало его это или нет, но он ни разу не проронил ни слова и ни о чем не спросил.

Поделиться с друзьями: