Византия и Московская Русь
Шрифт:
Третьим фактором духовного кризиса Византии был тот, что в определенных интеллектуальных кругах истинным наследником эллинизма стали считать запад. В прошлом византийцы — особенно те, кто гордился мирской ученостью, — с презрением смотрели на западных «варваров» и почти не считали латынь языком цивилизации. Военные успехи крестоносцев вызывали у них уважение, но естественная защитная реакция мало способствовала позитивному культурному обмену. В эпоху Палеологов личные связи возникали легче и чаще, потому что по всей империи развернули свою деятельность многочисленные генуэзские и венецианские торговцы; подчас эта деятельность даже способствовала их популярности среди греков. В середине XIV века кое–кто из византийцев радостно обнаружил, что латиняне бывают не только жестокими солдатами или пронырливыми купцами и что среди их ученых больше таких, которые знают Аристотеля и Платона, чем среди греков, и образованы они лучше. Одним из сделавших это открытие был личный секретарь Кантакузина Дмитрий Кидонис, изучавший латынь в доминиканском монастыре в Галате Генуэзской: его изумила интеллектуальная доблесть латинян. [234] Кидонис стал советником императора Иоанна V и был причастен к путешествию его в Рим и обращению в католичество. [235] Те, кто, как Дмитрий Кидонис, его брат Прохор, Мануил Калека, Иоанн Кипариссиот, открывали и усваивали томистскую мысль и методологию, [236] или, как Виссарион в XV веке, тянулись к культуре итальянского Ренессанса, обычно считали себя греческими патриотами, так как были убеждены, что эллинизм в Византии обречен, но может найти опору на западе.
234
Собственное описание Дмитрием своих открытий — в его Апологии, 99, с. 365–366; ср. 157, с. 176–177 и 106, с. 103–106.
235
Классической монографией об этом путешествии до сих пор является 64.
236
Ср. 138.
Разумеется, эта группа не имела общего языка с исихастами и победу монахов в 1347–1351 гг. рассматривала как национальную трагедию. Как мы видели, они расходились в отношении к самой природе византийской цивилизации и по–разному определяли иерархию ценностей. Мы видели также, что было бы ошибкой считать монашескую партию заклятым врагом греческой античности или сводить ее позицию к антилатинизму. Иоанн Кантакузин, который всегда поддерживал Паламу и его учеников, был в то же время сторонником объединительного собора римской и константинопольской церкви. Он предлагал папе Клименту VI созвать такой собор в самом начале своего правления, в 1347 году. [237] Уже отказавшись от престола, он повторил предложение от имени церкви и государства (1367 г.), [238] получив при этом полную поддержку правящего патриарха Филофея, который сообщил остальным православным иерархам о готовящемся соборе. [239] Ниже мы увидим, что митрополит Киприан — посланник Филофея на Руси — выдвигал ту же идею объединительного собора совместно с великим князем Литовским. Более того, развивая учение о божественных энергиях, Палама шел тем же путем, что патриарх Григорий Кипрский (1283–1289 гг.), который, в диалоге с латинством, находил возможным говорить о «вечном» исхождении Духа от Сына. [240] Не однажды Палама сносился также с Галатой Генуэзской и госпитальерами Родоса, [241] как после низложения в 1353 году поступал и патриарх Каллист. [242] Более того, даже после победы исихастов Кантакузин поощрял переводы с латинского и пользовался ими в своих сочинениях. Открытость западу, которую мы видим у Кантакузина и его друзей–исихастов, звала не к капитуляции, а к диалогу. Характерно, что на соборе, который планировал Кантакузин, восточная церковь должна была быть представлена полностью, включая посланцев из других восточных патриархатов — Грузии, Болгарии, Сербии, — а также представителей «отдаленных» митрополий Константинопольского патриархата — Киева (с несколькими русскими епископами), Трапезунда, Алании и Зихии. [243] В этом проекте видна убежденность, что говорить от имени востока — значит говорить от имени всей византийской ойкумены, «содружества», в которое входит весь многонациональный православный мир, а не отдельные греческие патриоты, озабоченные тем, чтобы любой ценой сохранить античную мудрость.
237
Cantacuzenos, Historia, IV, 9, Bonn, III, III, с. 53–62; ср. 49, с. 94–118.
238
111, с. 149–177.
239
102, I, с. 491–493. (Послание Филофея архиепископу Охридскому).
240
Ср. 109, с. 25–30.
241
Об этом сообщает Акиндин в «Посланиях Григоре», Codex Marcianus graecus, 155, fol. 79.
242
Cantacuzenos, Historia, IV, 38, Bonn, III, c. 275.
243
Cp. 111, c. 158, 166, 173. Согласно проекту Кантакузина, только митрополит Руси вызывался на будущий собор вместе с несколькими своими епископами. Это показывает трезвую оценку Кантакузином русской действительности; греческий иерарх, возглавлявший эту обширную страну в качестве «кафолического митрополита», обладал неменьшим престижем, чем патриархи или зарубежные «католикосы».
На всех трех описанных нами уровнях — значение «мирской» культуры, универсализм против национализма, отношение к западу — противоборствующие партии XIV века придерживались, безусловно, разных ценностей, хотя в формальном определении своих позиций и те и другие апеллировали к общепринятому. Например, исихастские богословы никогда не запрещали чтения античных писателей, и в период между 1351 и 1453 годами (до падения Константинополя) византийские гуманисты могли свободно пропагандировать эллинистическое учение, [244] если хотя бы формально придерживались православной веры: иначе невозможно было бы появление таких личностей, как Виссарион и Гемист Плифон. Со своей стороны, гуманисты никогда не оспаривали универсальных имперских притязаний Палеологов или идеи православной ойкумены; они всего лишь не связывали с этими идеями ни веры своей, ни надежд, а предпочитали либо оплакивать упадок нации, либо утешаться новыми возможностями, открывавшимися на западе. [245] Поэтому в определенном смысле сосуществование монашеского богословия и скорее по–мирски настроенного «гуманизма», характерное для византийского общества на всех этапах, продолжалось и после победы исихастов. Новым было официальное признание церковью богословской концепции св. Григория Паламы, которая учение об «обожении» («теозисе») утверждала как основу для понимания предназначения человека и по существу подразумевала первенство трансцендентных религиозных ценностей по отношению ко всем остальным. При всех исторических, культурных и доктринальных различиях, победа исихастов в Византии напоминает усиление монахов–клунийцев, которые в XI веке заняли ключевые позиции в западной церкви: религиозный зилотизм, растущее влияние «варваров» (германцев по отношению к итальянцам на западе, славян по отношению к грекам на востоке) в политике и церковных делах, централизация церкви (вокруг папы на западе, вокруг патриархата на востоке) — вот элементы, которые оправдывают сравнение.
244
Ср. 121, с. 23–56.
245
Многочисленные тексты цитируются в 157.
Что касается области византийско–русских отношений, то практическим результатом внутреннего кризиса в Византии стало более активное вмешательство патриархата в дела русской митрополии и усиление духовного и умственного влияния Византии, особенно в монашеской среде, которое зачастую осуществлялось через посредство южных славян. Внутренние неурядицы в Константинополе и внешние давления не раз нарушали последовательный курс византийской дипломатии на Руси. Политические смуты и мятежи в правление Иоанна V Палеолога (1353–1391 гг.), крайняя скудость имперской казны, позволявшая подкуп со стороны всесильных итальянских купцов и восточноевропейских правителей, постоянная турецкая угроза и, наконец, прямой нажим западных держав (особенно Венгрии и Польши) — все это влекло за собой внутреннюю неустойчивость и драматические потрясения. Но идеологическое направление, заданное патриархами–исихастами — особенно патриархом Филофеем, — оставалось неизменным, и в XIV веке влияние его на Руси было решающим.
2. Универсалистские притязания Константинопольского патриархата
Восточное монашество за свою долгую историю знало немало примеров противодействия епископам и патриархам, традиционно более, нежели монашество, склонным к политическому «реализму» и компромиссу в вопросах вероучения. Полемика студийских монахов с патриархами Тарасием, Никифором и Мефодием в иконоборческую эпоху, роль монашеских ревнителей в «игнатианской» оппозиции патриарху Фотию в IX веке, оппозиция византийских монахов нескольким патриархам в конце XIII века, — все это показывает, что монашеская лояльность в отношении патриарха и епископов никогда не была безоговорочной. Монахи всегда предполагали возможность нравственных падений и искажения учения. Более того, в восточном монашестве постоянно возрождалась тенденция толковать церковную иерархию духовно: в неоплатонической традиции, восходящей к Оригену и возрожденной в своеобразном учении Псевдо–Дионисия, иерархия рассматривается как состояние личности, а не как церковная функция; епископ назывался «обоженным и божественным человеком», что подразумевало, что потеря личной святости влечет за собой потерю иерархической власти. [246]
246
См., к примеру, сочинение Псевдо–Дионисия «О церковной иерархии»: 140, III, col. 373C; ср. 151, с. 98.
Другое течение монашеской духовности, ассоциирующееся с сочинениями Псевдо–Макария и иногда определяемое как «мессалианство» (хотя ни автора сочинений «Макария», ни его наиболее выдающихся учеников нельзя упрекнуть в этой ереси), [247] также выступало против формального, автоматического или магического понимания иерархической власти. Некоторые авторы этого направления, в их числе великий Симеон Новый Богослов — очень популярный среди византийских исихастов, — так же, как и Псевдо–Дионисий, говорили об «истинных» священниках и епископах, подразумевая харизматических пастырей, и проклинали тех, кто домогался священства из материальной выгоды или епископства ради богатства. [248] В XIV веке этой же традиции следовали исихасты. В том же духе в 1340 году Палама написал «Святогорский том», подписанный вождями афонского монашества, — богословский манифест, вполне независимый от суждений иерархии. [249] Подобным же образом, во время гражданской войны 1341–1347 года, Палама и его ученики выступали против правящего патриарха Иоанна Калеки.
247
См. краткий очерк этих течений в 106, с. 66–75.
248
См., например. Гимн XIX, изданный J. Koder, «Symeon le Nouveau Theologien», Hymnes, II (Sources chretiennes, 174), Paris, 1971. c. 96.
249
140, CL, стлб. 1225–1236; ср. 109, с. 350–351; эту «независимость» «Святогорского Тома» подчеркивает, но в то же время преувеличивает, Clucas (22, с. 324–346). Правильно указывая на «профетические» притязания афонских монахов, Clucas видит происхождение этих притязаний в евагрианстве, мессалианстве и западной мистике (Иоахим Флорский). Хотя нельзя отрицать параллелизма между всеми христианскими мистическими течениями, но оценивать их следует в свете духовного содержания новозаветной эсхатологии. Восточное христианство всегда допускало некое разграничение — характерное для сути христианской веры — между личным опытом и церковными институтами, и это хорошо видно в истории монашества. Еретические и сектантские движения не утверждали, а отрицали эту полярность, отвергая священное значение структуры церкви и признавая исключительно «духовное» руководство. Византийские исихасты XIV века несомненно роднятся с более ранними «духовными» движениями, но они были чужды крайностям. Их победа привела к внутренним изменениям, а затем к укреплению, но не уничтожению церковных институтов.
И тем не менее, именно рост монашеского влияния в XIV веке привел к административному и идеологическому усилению вселенского патриархата в качестве главы византийского православного мира. Это усиление началось еще до решительной победы паламитов в 1347–1351 гг. Исихасты, конечно, следовали основам восточно–христианской экклезиологии, которая не допускает абсолютизации власти патриарха и епископов и не считает их непогрешимыми. Но паламитам был присущ также христоцентрический и евхаристический взгляд на церковь, [250] тогда как в традиции раннего исихазма преобладал взгляд спиритуалистический. Более того, паламиты придавали большую важность вопросам социально–нравственным (что несколько отдаляло от древней монашеской тяги к отшельничеству и сближало с клунийской идеологией запада), отчего патриархат с его административным аппаратом становился в их глазах законным хранителем непреходящих ценностей восточного православия и византийской христианской культуры, как они их понимали. В этом смысле возглавлявшие византийскую церковь религиозные ревнители, которые пользовались широким народным признанием и поддержкой таких политических деятелей, как император Иоанн Кантакузин в Византии и царь Иоанн Александр в Болгарии, могут быть лишь с оговорками названы «исихастами» (хотя многие из них были афонскими монахами): это были поборники нового религиозного максимализма, которые, опираясь на радикальные истины богословия, отстаивали определенные культурно–политические устои, а не одну только частную традицию монашеской духовности. Канонические тексты, определяющие полномочия константинопольской церкви, дают этим полномочиям характерное объяснение: «После епископа Рима почетными привилегиями пользуется епископ Константинополя, поскольку Константинополь есть Новый Рим». [251] В каноническом тексте, который можно назвать подлинным актом об основании патриархата, — 28–ом каноне Халкидонского собора, та же мысль выражена еще более ясно: «… (Отцы) справедливо рассудили, что город, который почтен присутствием императора и сената, который пользуется равными привилегиями со старым императорским Римом, должен быть и в церковном отношении прославлен так же, как он, и стоять следующим после него». [252] Таким образом, привилегии константинопольской церкви были основаны на принципе параллелизма между государственной и церковной организацией христианской ойкумены, а власть патриарха происходила из его положения епископа имперской столицы. [253] Халкидонский собор (каноны 9 и 17) также дал ему право выслушивать жалобы епископов на своих митрополитов. [254] Есть все основания полагать, что правом апелляции первоначально пользовались лишь имперские епархии Азии, Фракии и Понта, составлявшие собственно Константинопольский патриархат. [255] Однако некоторые византийские авторы, в том числе Аристин, [256] считали, что константинопольский патриарх может быть судьей не только в своем собственном патриархате, но и во всех прочих.
250
См., в частности, 109. с. 249–256.
251
Второй Вселенский собор в Константинополе, 381 год правило 3 (149, II, с. 173).
252
149, II, с. 281.
253
Ср. 101, с. 97–153. Некоторые византийские антилатинские полемисты использовали легенду, по которой апостол Андрей Первозванный проповедовал в Византии. В русле этой традиции Константинополь расценивался как «апостольский» престол, равный (или даже превосходящий) престолам Рима, Антиохии, Иерусалима и т. д. (36, с. 138–299). У главных исихастских писателей этого периода мы этого взгляда не встретим.
254
149, II, с. 237. 258–259.
255
Это мнение комментатора XII века Зонары (149. II. с. 260): ср.: А. Павлов, «Теория восточного папизма в новейшей русской литературе канонического права», Православное Обозрение, 1879, ноябрь, декабрь.
256
149, II, с. 240.
Византийские авторы титул «вселенского патриарха», который стал постоянным титулом архиепископа Константинопольского в VI веке, часто толковали именно в этом смысле. [257] Согласно автору XI века Никите Анкирскому, этот титул относится к патриарху как ко «всеобщему судье», потому что 9 канон Халкидонского собора дал ему право выносить приговор по апелляциям «из всех провинций». [258] В этом смысле константинопольского патриарха часто называли «отцом всех и учителем Вселенной». [259] Однако те же авторы признают, что титул имеет скорее риторический, чем практический характер. Тот же Никита Анкирский, определив вышеизложенные права патриарха, спешит предупредить читателя: «Но не следует преувеличивать значение данного ему титула. Ведь каждый епископ также называется «патриархом»… (Здесь следует ссылка на св. Григория Назианзина, Or. 43, 37, PG 36, col. 545 С, где об отце Григория, епископе, говорится как о «патриархе»), и этот титул относится ко всем нам (епископам), поскольку все епископы суть учителя, отцы и пастыри; ясно, что не существует специальных канонов для митрополитов, отличных от тех, которые относятся к архиепископам или епископам. Ибо возложение рук одно для всех, одинаково наше участие в божественной литургии и все мы возносим одни молитвы». [260] Это литургическое и евхаристическое понимание епископства, подразумевающее равное достоинство всех епископов, служило византийским полемистам главным аргументом против римского первенства: все епископы обладают одной апостольской преемственностью, все они «наследники Петра», как и других апостолов. Специальные же привилегии некоторых из них — папы, константинопольского патриарха — определены и ограничены соборными постановлениями. Эти привилегии не божественного происхождения и могут быть изменены новыми каноническими условиями. [261]
257
См. библиографию в: 14, с. 487.
258
24, с. 222–224.
259
Иоанн Хила, митрополит Эфесский (XIV в.) — 24, с. 396; ср. также с. 389.
260
149, II, с. 224.
261
Ср. 112. с. 1–20 и 24. с. 42–88.
Отсюда явствует, что между реальной властью византийского патриарха, как она описана канонами и санкционирована практикой, — властью, о которой часто говорили в риторически–превосходных выражениях, — и экклезиологическими убеждениями византийских богословов относительно природы епископской власти существовал разрыв, который требует исторического объяснения.
Из истории Константинопольского патриархата следует, что полномочия первоиерарха определялись в связи с его положением в христианской ойкумене, всемирной империи и единой вселенской церкви. Никакого другого значения титул «вселенского патриарха» не имеет. Разумеется, в политическом отношении империи Юстиниана, Василия II и Иоанна V Палеолога не сравнимы; отношения патриарха и самодержцев былых веков отличались от тех, которые преобладали в эпоху Палеологов. Однако принципы и идеалы ойкумены были неизменны, и патриархат в позднейшую эпоху нес гораздо большую ответственность за их сохранение, чем в прошлом, — именно потому, что императоры теперь были слишком слабы, чтобы играть прежнюю роль в христианском мире. Конечно, патриархи XIV столетия не имели внешних знаков императорской власти (которые римские папы получили уже в начале средних веков, а константинопольские патриархи приняли только после захвата города турками), но фактически они постепенно становились главными выразителями чаяний «православной семьи народов».
То, что в критический момент истории патриархат находился в руках монашеской партии, привело к важным политическим и идеологическим последствиям. Влияние монашества было связано не только с победой исихастов в 1347 году, но и с реакцией общественного мнения на деспотическую политику императора Михаила VIII (1259–1282 гг.), который поставил патриархом «униата» Иоанна Векка и таким образом косвенно способствовал росту нравственного престижа монашеской партии, сопротивлявшейся этому назначению. [262] Во всяком случае, именно личность патриарха Афанасия I (1289–1293, 1303–1309 гг.) показывает возросшее влияние монашества в жизни византийского общества, с одной стороны, и служит образцом исихастских патриархов конца того же столетия, с другой. [263] Суровый аскет, Афанасий взошел на патриарший престол с целой программой реформ, которые сделали его непопулярным в некоторых кругах, но обнаружили личную ревность патриарха в защите бедноты, устоев церкви и нравственных принципов в социальном поведении. Целиком разделяя монашеский идеал духовности, он усилил дисциплину в монастырях и насаждал нестяжание. Строго следя за церковным порядком, он заставил вернуться в свои епархии многих епископов, которые под разными предлогами прозябали в столице. [264] К сожалению, мы мало знаем о его русской и балканской политике, потому что реестр актов его патриаршества не сохранился, известно, однако, что в его правление была пересмотрена иерархия митрополичьих кафедр и созданы новые кафедры, в том числе отдельная Галицкая митрополия, не зависящая от «Киева и всея Руси». [265] Но точные причины и обстоятельства этого события неизвестны. Более того, принимая политическую идеологию империи и выражая величайшее почтение к «божественному величию» Андроника II, не отрицая традиционной власти императора в сфере церковного управления, патриарх Афанасий потребовал от него прямого исполнения велений православия и повиновения церкви. Возвратившись на патриарший престол в сентябре 1303 года, он заставил Андроника подписать обещание «не только охранять совершенную независимость и свободу церкви, но и рабски повиноваться ей, подчиняться каждому ее справедливому и богоугодному требованию». [266] Афанасий, человек во многих отношениях твердый и непреклонный, не был «экстремистом»: будучи ярым противником «арсенитов» — «ревнителей» из монахов, которые не признавали низложения патриарха Арсения и отрицали всех его преемников как поставленных незаконно, — он выражал симпатию не только самому Арсению, но и Григорию Кипрскому (1263–1289 гг.), «гуманистические» порывы которого были общеизвестны. [267]
262
О кандидатах в патриархи в Византии см. 14, с. 482–486. Брейе отмечает преобладание монахов среди кандидатов на патриаршую кафедру в палеологовский период и относительно роста престижа монашества считает решающим моментом избрание монаха Афанасия I (1289 год). Можно, однако, возразить, что монах Арсений (1255–1259, 1260–1265 гг.) своей оппозицией Михаилу еще более утвердил престиж монашества. После 1289 года только два патриарха были не из монахов: Иоанн Гликис (1315–1319 гг.) и Иоанн Калека (1334–1347 гг.).
263
Сам Палама говорит об Афанасии как о святом и как об образце для исихастов (107, с. 99 и 109, с. 34, прим. 34).
264
О личности и творчестве Афанасия см. 174; ср. также 12 и недавние работы Н. Д. Барабанова.
265
См. выше, гл. 4.
266
88, с. 136.
267
Второе послание к императору. Изд. 174, с. 6.
Вполне естественно, что идеалы патриарха Афанасия одушевляли тех, кто, подобно ему, занимал впоследствии патриарший престол. Хотя ни один из последующих патриархов не обладал ни темпераментом Афанасия, ни его упорством в сфере общественных преобразований, духовная связь между ними очевидна. Сам Григорий Палама (как и Николай Кавасила) выступал против ростовщичества [268] и учил, что при тех несправедливостях, которые совершаются по отношению к бедным, политические потрясения неизбежны. [269] Патриарх Каллист (1350–1353, 1354–1363), в своих до сих пор не опубликованных омилиях, следуя Афанасию, порицал пороки клира. [270] Патриарх Филофей (1353–1354, 1364–1376 гг.) обличал небрежность, с которой в Константинополе относились к «божественным вещам», [271] и предпринял общее упорядочение литургии. Кроме того, власть и авторитет константинопольского патриарха, особенно в сфере забот о «вселенской» церкви, были выражены с новой отчетливостью и силой. Было бы, конечно, интересно подробнее знать, какого рода отношения между патриархатом и императорским двором преобладали во второй половине XIV века. К сожалению, от этого периода на сохранилось свидетельств, которые можно было бы сравнить с перепиской императора Андроника II и патриарха Афанасия. Однако и из сохранившихся материалов ясно, что патриархат, особенно во время второго правления Филофея (1364–1376 гг.), мог вести в Восточной Европе политику, вполне независимую от прозападных поползновений императора Иоанна V.
268
Проповедь 45, изд. S. Oikonomos, Афины, 1861, с. 45–49: Кавасила, 149 (150), стлб. 728–794.
269
Ср. 149, CL I, стлб. 12Д, 16В и стлб. 292.
270
Cod. Athon. 229 (Chilend. 8), s.XV, pp. 126–130
271
149, CL I, стлб. 585А. Клюка отметил значение этого текста (22, с. 343), хотя, вопреки его мнению, в нем нет некоего специфического исследования «трех веков», а только стремление к религиозной цельности. Он также перефразирует известный текст св. Григория Назианзина (149, XXXV, стлб. 1140 С) о легкости, с которой жители столицы обращаются с богословскими вопросами. Вопреки мнению Клюка, в тексте нет речи о литургической практике.