ЖАНРЫ

Владимир Набоков: американские годы

Бойд Брайан

Шрифт:

Несколько недель спустя Набоков прочел в газете, что официальный представитель русской эмиграции во Франции Маклаков был на приеме в Советском посольстве в Париже и предложил тост «за Родину, за Красную Армию, за Сталина». Разгневанный Набоков излил свое бешенство в письме Зензинову:

Я могу понять отказ от принципов в ОДНОМ исключительном случае: если бы мне сказали, что самых мне близких людей замучают или пощадят в зависимости от моего ответа, я бы немедленно пошел на все, на идейное предательство, на подлость, и стал бы любовно прижиматься к пробору на сталинской заднице. Был ли Маклаков поставлен в такое положение? По-видимому, нет…

Остается набросать классификацию эмиграции.

Я различаю пять главных разрядов:

1. Люди обывательского толка, которые невзлюбили большевиков за то, что те у них отобрали землицу, денежки, двенадцать ильфопетровских стульев.

2. Люди, мечтающие о погромах и румяном царе. Эти братаются теперь с Советами оттого, что чуют в Советском Союзе Союз русского народа.

3. Дураки.

4. Люди, которые попали за границу по инерции, пошляки и карьеристы, которые преследуют только свою выгоду и служат с легким сердцем любым господам.

5. Люди порядочные и свободолюбивые, старая гвардия русской интеллигенции, которая непоколебимо презирает насилие над словом, над мыслью, над правдой23.

То, что Маклаков предал демократические принципы 24 , усилило стремление Набокова утвердить свою особую позицию внутри эмиграции и связалось с еще одним эпизодом: во время февральской поездки в Нью-Йорк он встретился с эмигрантским критиком Марком Слонимом, с которым когда-то дружил в Париже. Слоним был среди приглашенных на ужин к Гринбергу, и Соня Гринберг ждала, что Набоков «упадет к нему в объятия». Вместо этого Набоков отнесся к Слониму крайне пренебрежительно и впоследствии объяснил Уилсону: «Он получает 250 долларов в месяц от сталинистов, это немного, но он и того не стоит» [32] 25 . Слоним приходился дальним родственником тестю Набокова Евсею Слониму, и это обстоятельство, равно как и отношение к политическим взглядам Слонима, возможно, побудило Набокова в конце марта — начале апреля 1945 года написать рассказ «Двуличный разговор» 26 .

32

Здесь Набоков ошибался: Слоним занимал твердую антисталинскую и антисоветскую позицию.

В рассказе Набоков сместил расстановку политических сил. Рассказчика, либерального эмигрантского писателя, все годы европейского изгнания постоянно путают с его однофамильцем — реакционером и антисемитом. Он приезжает в Бостон, получает приглашение на эмигрантскую вечеринку — и, войдя в комнату, сразу же понимает, что приглашение предназначалось его однофамильцу, поскольку оказывается в окружении консерваторов-германофилов. В этом необычайно для него злободневном рассказе, впоследствии получившем название «Групповой портрет, 1945», Набоков высказывает свою идеологическую позицию: «очень белый эмигрант машинально реакционной разновидности» еще более чужд ему, чем левая художница, «по какой-то причине всегда сожалевшая о моем презрении к линии партии, к коммунизму и к „гласу его хозяина“». Набоков великолепно пародирует напыщенную чушь ненавистных ему идей: сознательную слепоту германофила, защищающего концлагеря; бойкие и витиеватые разглагольствования о том, что фашизм — это заговор зловредных чужеземцев против милых и культурных немцев; слепоту русского реакционера, воспевающего Сталина как новый символ давно утраченного патриотизма.

Одновременно с «Двуличным разговором» Набоков написал стихотворение на русском языке «О правителях», наверное, лучшее из всего написанного им о политике. Блестящая пародия на рифмы и интонации Маяковского, советского поэта-лауреата, о котором Набоков говорил, что он «не лишен определенного блеска и остроты, но безнадежно испорчен режимом, которому столь преданно служил», это стихотворение кипит презрением ко всем, кто боготворит Сталина и прочих великих вождей, принесших в этот мир столько зла27.

V

Новые знакомства всегда проходят через стадию взаимной притирки, и отношения Набокова с «Нью-Йоркером» не были исключением. Он подписал формальное соглашение, предоставлявшее журналу приоритетные права на его новые работы, побывал на приеме, устроенном «Нью-Йоркером» в отеле «Риц», где познакомился с Кэтрин Уайт, и провел приятный вечер с нею и с Э.Б. Уайтом в Бостоне [33] . «Нью-Йоркер» заплатил Набокову 812,5 доллара за «Двуличный разговор» — впервые в жизни он получил столь солидный гонорар за короткий рассказ. Однако его не устраивала издательская политика «Нью-Йоркера» — непременно редактировать все принятые к публикации произведения. Из-за необычной для него злободневности рассказа он согласился на некоторые исправления, но большинство поправок отверг: «Боюсь, других изменений и дополнений я принять не могу. „Средний читатель“ не читает „Нью-Йоркера“. Мне очень жаль, но, право же, внести в текст прочие исправления мне не позволяет совесть. Я не хочу этих докучных мостиков, так как абсолютно уверен, что хороший читатель с легкостью перепорхнет через все пробелы» 28 . На этот раз ему удалось настоять на своем.

33

Он впервые прочитал работы Э.Б. Уайта в 1940 году на борту «Шамплена», по дороге в Америку. В журнале, наугад взятом в корабельной библиотеке, Набоков увидел уайтовское определение чуда — «голубой снег на красной житнице», и его кольнула память о Родине. При встречах с писателями, которых он считал талантливыми, Набоков имел привычку цитировать фразу из их произведений, которую он бережно хранил в памяти годами. Много лет спустя он вспоминал, что именно эту фразу вернул впоследствии с процентами Э.Б. Уайту. (Письмо Набокова к Кларенсу Брауну, 11 ноября 1974 года, любезно предоставленное Кларенсом Брауном.)

Весной Набоков начал носить очки для чтения — следствие работы с микроскопом, — и это стало одним из двух событий, преобразивших моложавого худого эмигранта в уютно-упитанного человека в очках, каким он и оставался последние тридцать лет жизни. В начале июня он побывал у врача, обеспокоенный учащенным сердцебиением — хронической двойной систолой. Врач сказал, что это не опасно, хотя и неприятно, а чтобы избавиться от этого недомогания, необходимо бросить курить. До этого Набоков дважды или трижды пытался бросить курить, но безуспешно, а на этот раз отказался от сигарет буквально в одну ночь и больше никогда к ним не прикасался, зато, чтобы заглушить никотиновый голод, он стал поглощать огромное количество леденцов из черной патоки и быстро растолстел29.

12 июля Набоковы сдали экзамен на американское гражданство, их поручителями были Эми Келли и Михаил Карпович. Карпович предупреждал Набокова: «Послушай, я хочу тебя кое о чем попросить — не шути, пожалуйста, не шути с ними — это достаточно серьезно, прошу тебя, не шути». Набоков согласился — но экзаменатор попросил его прочитать фразу «The child is bold» — «Ребенок смел». Глупая фраза, подумал Набоков, глядя сквозь свои новые очки, и, представив себе безволосого младенца, прочитал «The child is bald» («Ребенок лыс»). «Нет, тут не bald, a bold». «Да, но, согласитесь, у младенцев волос обычно негусто». Экзаменатор — «очевидно, итальянского происхождения, судя по едва заметному акценту» — сразу же понял, что Набоков свободно владеет английским языком, и спросил его что-то по американской истории. Набоков даже не понял вопроса. Через минуту они уже хохотали и подшучивали друг над другом, а Карпович с тревогой смотрел на этих двух сумасшедших. «Сдали вы всё, сдали», — выдавил экзаменатор, отдышавшись. Набоков вспоминал этот эпизод с таким же удовольствием, как и встречу со таможенниками-спортсменами в день прибытия в Америку: «Становиться американским гражданином было очень приятно. Совершенно дивный день… Вы знаете, это очень характерный случай. Этакий довольно чопорный россиянин, который хочет выглядеть очень серьезным, и этот непринужденный американский стиль… Было очень мило, очень умиротворяюще»30.

Когда Дмитрий вернулся из лагеря, Набоковы вновь переехали из городской квартиры в зеленую тишь Уэлсли. На этот раз они поселились в доме 9 по Эббот-стрит в милой и радушной ирландской семье Монаганов. Монаганы впоследствии вспоминали жизнелюбие Набокова, его страсть обо всем спрашивать и пакеты с паточными леденцами 31 .

По соседству с Монаганами в то лето жила семья Хорхе Гильена. Гильен, один из самых значительных испанских поэтов самого талантливого поколения со времен испанского Золотого Века, был на шесть лет старше Набокова и заведовал испанским отделением в Уэлсли. Они познакомились в колледже еще в 1941–1942 учебном году. Гильен тоже был великим писателем и изгнанником — возможно, он стал одним из прототипов поэта из набоковского стихотворения «Изгнание». По-английски Гильен говорил плохо, и они с Набоковым общались по-французски. Летом 1945 года Набоков нередко отрывался от работы над романом и играл в теннис с Гильеном — легким, подвижным, движениями напоминающим француза, наделенным неистощимой живостью ума. Набоков ценил его общество и его стихи и много лет спустя воздал дань его «Cantico» в романе «Ада». Гильен в свою очередь не уставал восторгаться Набоковым: «Poete en deux langues, en prose et en vers, toujours poete» [34] . Впервые они встретились в тот момент, когда война перечеркнула культуру русской эмиграции и вместе с ней известность Набокова: неудивительно, что Гильен впоследствии сказал своему сыну, что никогда еще не встречал писателя, столь твердо убежденного, что он достоин славы 32 .

34

Поэт двуязычный, в прозе и в стихах, поэт во всем (фр.).

VI

Осенью 1945 года Набоков преподавал русский язык в двух группах — начинающим и студенткам второго года обучения. Расписание было составлено так, что ему по-прежнему приходилось приезжать в Уэлсли лишь три раза в неделю. Занятия длились без перерыва четыре часа — с 12.40 до 16.30. Студентки второго года обучения, занимавшиеся в мае с костлявым господином Набоковым, в сентябре были поражены, увидев растолстевшего господина Набокова, но быстро поняли, в чем дело, заметив, как он, вместо сигарет, «бесстыдно затягивается» у них на глазах паточными сладкими кубиками — по пять-шесть штук в час вместо сигарет33.

В начале учебного года Набокову приснился его брат Сергей. Он считал, что Сергей в безопасности, в австрийском замке своего любовника Германа, но во сне увидел брата умирающим на нарах в концлагере. На следующий день он получил письмо от другого брата, Кирилла, разыскавшего Владимира через журнал «Нью-Йоркер». Оказалось, что Сергей умер от вызванной истощением болезни желудка в концлагере под Гамбургом. В 1943 году его как гомосексуалиста арестовали в Берлине, но пять месяцев спустя двоюродной сестре Оне удалось добиться его освобождения. Ненавидя Берлин, Сергей нашел работу в наполовину русской конторе в Праге, где открыто высказывался против Гитлера и Германии. На него вскоре донесли, и он был арестован как английский шпион34. Набоков до этого довольно резко отзывался о брате, осуждая его гомосексуализм и в особенности его связь с человеком, родным языком которого был немецкий. Однако он был потрясен смертью Сергея, восхищен его бесстрашием и мучился сознанием того, что уже не сможет перед ним повиниться.

До него дошли и новости из Праги — о младшей сестре Елене, жившей там с маленьким сыном, и о Евгении Гофельд, верной подруге его матери, теперь воспитывавшей Ростислава, сына Ольги. Набоков начал отправлять в Прагу посылки и деньги — теперь он предпринимал попытки переправить в Америку не только оставленные в Париже бумаги и гонорары за европейские издания его книг, но и любимую сестру и ее сына, а также своего племянника Ростислава35.

В тот год он зарабатывал намного больше, чем раньше, — 2000 долларов в Уэлсли, 1200 — в Музее сравнительной зоологии, гонорары из «Нью-Йоркера» и почти 2500 долларов от продажи прав на экранизацию «Смеха в темноте». Впрочем, вскоре выяснилось, что почему-то и этих денег не хватает.

Поделиться с друзьями: