Владимир Набоков: американские годы
Шрифт:
Бабочки по-прежнему занимали большую часть его времени. Он жаловался Эдмунду Уилсону: «Желание писать иногда просто непереносимо, но поскольку я не могу писать по-русски, то не пишу вообще». Тем не менее месяц спустя, в конце октября, он сообщает, что у него готова значительная часть нового романа. К декабрю роман был написан более чем наполовину, и Набоков продолжал интенсивно работать над ним. За неделю он уставал от преподавания и научной работы и по воскресеньям иногда целый день лежал в постели и писал36.
VII
Профессор Джордж Р. Нойес рекомендовал Набокова на отделение славистики университета Беркли, но заведующий отделением Олег Масленников выбрал его давнего приятеля Глеба Струве, много лет преподававшего русскую литературу на университетском уровне и опубликовавшего повсеместно признанную работу о советской литературе37. Набокову пришлось остаться в Уэлсли — как ни надоело ему преподавать русскую грамматику для начинающих, но он не хотел вызываться читать курс по русской литературе, чтобы не тратить время на его подготовку, — это не имело смысла, пока у него не было постоянной должности. Тогда Вера пообещала, что сама подготовит лекционный курс, и убедила мужа подать на него заявку38.
В начале 1946 года Советский Союз был еще союзником. Хотя Набокову удалось просветить не только своих студенток, но и многих преподавателей литературы в Уэлсли, администрация колледжа жаждала ввести в программу советскую литературу и драматургию. Американцы прославляли советское чтиво типа романа Константина Симонова о Сталинграде. Согласится ли антисоветчик Набоков преподавать подобную литературу? Согласится ли он хотя бы не унижать нашего великого союзника?
Эти вопросы задала Набокову только что вернувшаяся из Вашингтона, где она возглавляла Женский Морской Резерв, Милдред Макафи Хортон (она недавно вышла замуж) — когда он сообщил о своем желании преподавать русскую литературу. За два года до этого, когда Нью-Йоркское общество Браунинга пригласило его сделать доклад о взаимосвязи русской культуры и русской воинской доблести, Набоков просмотрел посланный ему памфлет и язвительно написал:
Я с интересом прочитал отчет о ваших исследованиях немецкой словесности — мне понравился раздел о Гёте [35] — но конец весьма меня озадачил. Я прожил в Германии 17 лет и ничуть не сомневаюсь, что Гретхен основательно утешили поношенные, кое-где запятнанные кровью, но еще годные в дело платья, которые дружок-солдафон посылал ей из польских гетто… Бесполезно смотреть на гиену и надеяться, что посредством приручения или благотворного воздействия на гены можно превратить ее в полосатую домашнюю киску. У кастрации и менделизма, увы, ограниченные возможности. Давайте поместим их в хлороформ — и забудем. Мне, конечно, жаль музыки и gemutlichkeit [36] — но не очень, на самом деле не больше, чем лакированных безделушек и вишен в цвету (может быть, пошловатых, но миленьких), которые дала миру маленькая gemutlich [37] Япония.
Когда я читаю лекции по русской литературе, я делаю это с точки зрения писателя, но, добравшись до нынешних времен, не могу воздержаться от констатации факта, что за последние двадцать пять лет коммунизм и его тоталитарное правление остановили развитие подлинной литературы в России 39 .
35
«В Гёте, правда, обнаружилось то, что представляется фундаментальными недостатками, недостатками, которые также присущи и многим немцам в их нынешнем правительстве».
36
Уюта (нем.).
37
Уютная (нем.).
Теперь, в январе 1946 года, когда война закончилась, а будущее Набокова зависело от Милдред Хортон, он, конечно, вел себя осторожней, но она все равно осталась недовольна его ответами. Он тоже был недоволен и написал ей, чтобы прояснить свою позицию:
Я хотел бы подчеркнуть следующее: преподавая современную русскую литературу, вполне возможно избегать политики. Я избегал ее, преподавая язык (хотя предлогов высказать свое мнение о советском режиме, безусловно, хватало), и я не вижу причины, почему той же тактикой нельзя пользоваться при преподавании литературы…
В настоящее время и американская, и русская литература находятся в довольно плачевном состоянии, но я не понимаю, почему критическое отношение к очевидным недостаткам считается политическим предубеждением. Если я утверждаю, что военные рассказы Симонова дрянь, это не предрассудок. С другой стороны, Зощенко, Олеша, Пастернак и двое или трое других, все живущие в России, создают довольно неплохие вещи.
Я уверен, что Вы поймете мою точку зрения. Правительства приходят и уходят, но печать гения остается, и я хочу, чтобы мои студенты (если таковые будут) научились различать и ценить именно этот нетленный узор…
Поверьте, я вполне понимаю Вашу позицию, — Вы не хотите допустить никакой пропаганды враждебности и т. д., но убежден, что будет нетрудно удержать курс в очерченных мною пределах40.
Милдред Хортон это не убедило. Она согласилась ввести курс русской литературы в программу на следующий год, однако подчеркнула, что продлевает контракт с Набоковым только на один год и что преподавать следует не набоковские взгляды на словесность, а «литературу как отражение культуры своего времени» 41 .
Незадолго до того, как ему удалось продлить контракт с Уэлсли, Набоков побывал в Нью-Йорке и записал совместно с Эрнестом Симмонсом из Корнеля программу о «Ревизоре» для радиостанции Си-Би-Эс [38] . Он остановился у Эдмунда Уилсона, и тот познакомил его с У.X. Оденом. Набоков часто путал имена и фамилии, вот и теперь, думая, что цитирует Одена, он начал восторгаться стихами Конрада Эйкина. «Теперь я понимаю, — впоследствии писал он Уилсону, — откуда взялось дикое выражение в его глазах. Глупо, но такое случалось со мной и прежде» 42 .
38
Вероятно, тогда-то он впервые услышал себя по радио и был поражен тем, как заметно в его английском произношении грассирование, картавое французское увулярное р, принятое в образованных кругах Санкт-Петербурга до революции. Чтобы скрыть это, он решил произносить звук «р» с легкой вибрацией — так, чтобы фраза «Я русский» звучала не так, словно он из Руссийона, а несколько шепеляво — «я вусский» (интервью, взятое у Набокова Бернаром Пиво, май 1975 года).
Узнав, что осенью ему предстоит преподавать русскую литературу, Набоков понял, что надо срочно заканчивать роман — его рабочее название теперь было «Solus Rex» — прежде чем настанет лето и придется готовить новый курс. Позже он станет утверждать, что написал большую часть романа «зимой — весной 1945–1946 гг., в отменно безоблачный и насыщенный период моей жизни». Это не столько автобиографический факт, сколько стремление пресечь всякие попытки провести параллель между угрюмым миром романа и настроением и обстоятельствами жизни его автора. На самом деле для Набокова то были действительно тяжелые времена. Большую часть дня он проводил в Уэлсли и в Музее сравнительной зоологии и писать мог лишь поздно вечером, отработав на двух работах — что само по себе вымотало бы практически любого человека. Он уже провел в Уэлсли шесть лет, занимая разные должности, и теперь ему предстояла трудоемкая подготовка курса по русской литературе — преподавать который, скорее всего, придется всего лишь год. «У меня скверное настроение, — писал он Уилсону, — потому что, похоже, на штатную должность в Уэлсли рассчитывать не приходится, а мне уже опротивело быть преподавателем на мизерном жалованье… Больше всего меня тревожит полное отсутствие уверенности в завтрашнем дне». В мае он переживал и из-за того, что, имея в кармане договор с «Нью-Йоркером», за целый год не смог ничего им предложить — хотя уже обдумывал свою автобиографию, которую давно хотел написать, и надеялся, что сможет печатать ее в «Нью-Йоркере» главу за главой43.
Теплой дождливой ночью во второй половине мая Набоков закончил роман. К середине июня, нравственно измотанный, похожий на спущенный воздушный шарик, он внес последнюю правку в рукопись книги, которая все еще называлась «Solus Rex»44. К моменту публикации он изменил название на «Bend sinister» — «Под знаком незаконнорожденных».
ГЛАВА 5
«Под знаком незаконнорожденных»
I
В годы между приходом Гитлера к власти и его падением Набоков создал больше имеющих политический оттенок произведений, чем в любой другой период своей жизни, частью они стали его реакцией на Гитлера, частью — на коммунизм, в котором столь многие видели единственную защиту от фашизма. Самым политизированным из них является роман «Под знаком незаконнорожденных»1. Действие романа происходит в центральноевропейской стране, чьи обитатели изъясняются то по-немецки, то по-русски, то на выдуманной смеси двух этих языков, а его главный герой переживает столкновение с только что установленной диктатурой Падука, лидера Партии Среднего Человека, высказывания и действия которого отдают, как отмечает Набоков, «кусками ленинских речей, ломтями советской конституции и комками нацистской лжерасторопности»2.
В свои сорок с небольшим философ Адам Круг уже приобрел всемирную славу, став единственной международной знаменитостью, какую породила его небольшая страна. «Под знаком незаконнорожденных» начинается в миг, когда жена Круга умирает после хирургической операции. Падук — бывший некогда одноклассником Круга — хочет, чтобы Круг с одобрением высказался о его режиме, тем самым наделив таковой респектабельностью в глазах мирового общественного мнения. Круг отказывается, несмотря даже на то, что отказ этот может привести к закрытию старинного столичного университета. Уверенный, что мировая слава защитит его от любой беды, он отвергает и совет удалиться в эмиграцию. Друзей Круга хватают одного за другим, но он так и не понимает, что эти аресты суть не что иное, как попытки запугать его. По-прежнему ослепленный горем, вызванным смертью жены, он чувствует себя неспособным ни писать, ни думать, — и действительно, только смятением, обуявшим его разум, и можно объяснить неспособность Круга осознать собственную уязвимость. Ибо когда двое юных, прыщавых головорезов Падука увозят его восьмилетнего сына Давида, Круг тут же соглашается сделать все, чего пожелает правительство, — как только ему вернут ребенка.
Увы, череда бюрократических ошибок приводит к убийству Давида еще до того, как Круг заявляет о своей готовности к сотрудничеству с правительством. Падук казнит всех повинных в смерти мальчика и предлагает Кругу сделку: если он покорится, два десятка его друзей-либералов получат свободу. Но Круг сходит с ума и набрасывается на Падука, как если бы они находились с ним в тридцатилетней давности школьном дворе. Две пули, выпущенные приспешниками Падука, обрывают и это нападение, и жизнь Круга.