Владимир Набоков: американские годы
Шрифт:
Набокову нравилось разносить «Дон Кихота» перед такой многочисленной аудиторией, и он высказал свое мнение об этой книге Гарри Левину. «Гарвард придерживается иной точки зрения», — серьезно ответил Левин. Впрочем, отношение Набокова к «Дон Кихоту» было если и нестандартным, то не извращенным: Моррис Бишоп был с ним солидарен и, хотя и преподавал романскую литературу, сам не любил говорить о Сервантесе37.
Набоков всегда с удовольствием оспаривал общепринятое. Дон Кихот, писали критики, постоянно проигрывает. Набоков внимательно перечел книгу сцена за сценой и обнаружил, что это не так. Он даже подсчитал победы и поражения Дон Кихота как геймы в почти что ничейном теннисном матче: «6:3, 3:6, 6:4, 5:7. Но пятый сет никогда не будет сыгран; Смерть отменяет матч». И хотя он терпеть не мог, когда говорили, что сентиментализированный образ Дон Кихота, горемычного борца с несправедливостью, это и есть квинтэссенция книги Сервантеса, он все же воздал красноречивую дань Дон Кихоту как независимому культурному символу: «Триста пятьдесят лет он ездил по джунглям и тундрам человеческой мысли — и обрел за это время новое жизнеподобие и стать. Мы больше не смеемся над ним. Его герб — жалость, его знамя — красота. Он защитник всего кроткого, одинокого, чистого, альтруистического и галантного»38.
Закончив «Дон Кихота», Набоков перешел к тому, о чем раньше читал лекции в Корнеле: «Холодный дом», «Мертвые души», «Госпожа Бовари» и «Анна Каренина», кое-что добавляя, чтобы лучше очертить переход от эпических произведений к романам в русле единого лекционного курса. В Корнеле он впоследствии не читал лекций по «Дон Кихоту», зато использовал более подробные гарвардские лекции о других произведениях. Среди гарвардских вставок, посвященных эволюции литературы, есть необыкновенно тонкие наблюдения. Хваля сцену родов Кити из «Анны Карениной», Набоков замечает, что «вся история художественной литературы в ее развитии есть исследование все более глубоких пластов жизни. Совершенно невозможно представить, что Гомер в 9 в. до н. э. или Сервантес в 17 в. н. э. описывали бы в таких подробностях рождение ребенка». Или же, говоря о патетике «Холодного дома» и глубоком сострадании Диккенса детям, он задается вопросом:
Насколько, например, отличается мир Диккенса от мира Гомера или Сервантеса? Испытывает ли герой Гомера божественный трепет жалости? Ужас — да, испытывает, и еще некое расплывчатое сострадание, но пронзительное, особое чувство жалости, как мы его понимаем сейчас?.. Не будем заблуждаться: сколько бы ни деградировал наш современник, в целом он лучше, чем гомеровский человек, homo homericus, или человек средневековья39.
VII
Решающей причиной, толкнувшей Набокова в Гарвард, было желание быть рядом с сыном, который заканчивал первый курс. В письме сестре Елене Сикорской он написал, что Дмитрий «больше всего интересуется, в следующем порядке: альпинизмом, барышнями, музыкой, бегом, теннисом и науками». Вот типичный для его первого университетского года поступок: однажды ночью Дмитрий и его друг-альпинист полезли по поросшим вьюном стенам на башню Мемориального зала. Когда университетский полицейский застал их за этим занятием, Дмитрий сказал: «Ну и что такого? Мой отец там читает лекции», — и изумленный полицейский отпустил их. Первый семестр Дмитрия начался бурно, и родители с волнением ожидали экзаменов. Как они и боялись, его отношение к учебе не преминуло отразиться на результатах40.
В Кембридже Набоковы часто встречались с друзьями. Однажды Гарри и Елена Левин пригласили их к ужину вместе с Якобсонами. Вечер, по вине Набокова, не задался с самого начала. В 1949 году Набоков и Якобсон собирались вместе работать над английским изданием «Слова о полку Игореве»; теперь же Набоков не мог вспомнить отчества Якобсона — он всегда плохо помнил имена неприятных ему людей. Дочке Левинов только что подарили магнитофон — в то время большая редкость! — и гостей попросили прочесть вслух любимые стихи. И Набоков, и Якобсон выбрали Пушкина, и чтение превратилось в поединок между петербургским и московским выговором. Якобсон также прочел Хлебникова, которого Набоков терпеть не мог. Когда проигрывали пленку, все отчетливо услышали голос Набокова, пробормотавший: «Это ужасно». В другой раз Левины пригласили Мэри Маккарти. Она нашла, что за десять лет Набоков очень изменился: уже не худощавый эмигрант-аскет, каким она знала его в начале сороковых годов, а бонвиван, полный, цветущий, более открытый во всех отношениях41.
Гарри Левин познакомил Набокова с поэтом Ричардом Уилбером, стихи которого Набоков впоследствии стал ценить очень высоко [83] . Уилбер прочел в «Партизан ревю» главу из автобиографии Набокова, «Первое стихотворение», и его поразило, что Набоков десятилетия спустя помнил мельчайшие детали, вроде капли, соскользнувшей с мокрого листа. Увы, все детали верны, ответил Набоков, потому что он жертва абсолютной памяти. В другой раз, за ужином в Гарвардском научном обществе, Уилбер отметил хладнокровие и беспристрастность, с которыми Набоков слушал ошалевшего от хереса младшего коллегу, разглагольствовавшего об уродстве русских женщин 42 .
83
Однажды Уилбер приехал в Корнель читать стихи, усталый и голодный — его рейс задержался, — посмотрел на аудиторию, увидел Набокова, «сидящего в одиночестве на самом первом ряду, и от всей души пожалел, что не поел, что плохо себя чувствую, что у меня не такие уж хорошие стихи».
Благодаря Левинам Набоковы часто встречались с Уильямом и Элис Джеймс. Уильям, художник, был сыном любимого набоковского философа и племянником писателя. Набоков называл Уильяма Джеймса «милым существом, наделенным деликатностью струнного тона» и обращался со стариком — в 1952 году Джеймсу было семьдесят лет — удивительно тепло и почтительно43.
Страницы набоковского ежедневника весны 1952 года — такие ежедневники он вел с 1943 года до самой смерти — самые грязные и замусоленные из всех. Набоковы встречались с друзьями из Уэлсли: Стивенсами, Суини, Керби-Миллерами, Андрэ Брюэль и Сильвией Беркман. Они виделись с Якобсонами, Ренато Поджиоли, поэтом Джоном Чиарди (при Чиарди Дмитрий получал лучшие оценки по английскому языку), Мэй Сартон, Артуром Шлезингером, Исайей Берлином, Марком Шорером, Ричардом Элманом и юной Адриенной Рич. У Уильяма Джеймса Набоков познакомился с Робертом Лоуэллом и говорил с ним о школе Св. Марка, в которой Лоуэлл когда-то учился, — ей скоро предстояло воплотиться в «Пнине»44. Лоуэлла поразило, в каких подробностях Набоков знал школу Св. Марка.
В феврале рентген показал, что у Набокова «„Тень за сердцем“ — нечто, преследовавшее меня более десяти лет, чего ни один доктор не мог объяснить, — но какое замечательное название для старомодного романа!» [84] В отнюдь не старомодной «Подлинной жизни Себастьяна Найта» Себастьян Найт умирает молодым от сердечной болезни. В феврале 1952 года и герой, и сама книга воскресли во французском переводе «La vraie vie de Sebastian Knight», который французская пресса расхваливала как «un chef-d'oeuvre», «un des plus beaux, des plus riches, des plus neufs, des plus passionnants romans que nous ayons lus depuis longtemps» [85] 45 .
84
Эта фраза тоже попала в «Пнина» — когда Пнин говорит, что у него «тень за сердцем», Шато замечает: «Хорошее название для плохого романа».
85
Шедевр, один из самых лучших, насыщенных, новаторских, увлекательных романов из всех, какие нам довелось прочесть в течение уже долгого времени (фр.).
В конце марта Набоков выступал в программе поэтических чтений, устроенных Моррисом Грэем в гарвардском Север-Холле — сезон начался Уильямом Карлосом Уильямсом и закончился Уоллесом Стивенсом. Меньше чем за две недели до этого он обнаружил, что не привез с собой своих английских стихов, — и его охватила паника. Тогда он написал новое стихотворение «Реставрация» («Restoration») и за три дня до чтения — еще одно «Пожалейте пожилого седого переводчика» («Pity the elderly grey translator»), после чего смог перейти к переводу Пушкина, Тютчева и Некрасова для курса по модернизму. Он читал отрывки из «Убедительного доказательства» в Уэлсли и должен был прочесть лекцию по Чехову в Торонто, но отменил ее, чтобы не проводить все выходные в поезде Бостон — Торонто — Бостон. Он рассказывал о Гоголе в колледже Дартмут: пришло всего восемь слушателей — организатор забыл развесить афиши, — но Набоков собрал все свое мужество и прочел «чудесную лекцию»46.
В конце марта он начал переводить «Слово о полку Игореве» и закончил перевод за две недели изнурительного труда. Он сделал фотокопии перевода, чтобы раздать студентам, и потом взял их с собой в Корнель. Самодельные копии перевода ходили по Гарварду и Колумбийскому университету вплоть до 1960 года, когда перевод наконец был опубликован.
В начале апреля Набоков узнал, что был вторично удостоен Гутгенхаймовской стипендии. Он просил стипендию, чтобы получить возможность переводить «Евгения Онегина», а дали ее как дополнение к его стипендии 1943 года, для поощрения «литературного творчества». Теперь он мог позволить себе неоплачиваемый отпуск во время весеннего семестра 1953 года и с оптимизмом озирал свои многочисленные проекты, вдруг ставшие более выполнимыми. В мае он обсудил с Паскалем Ковичи издание перевода «Слова о полку Игореве» с комментариями Якобсона и Шефтеля, перевод «Евгения Онегина», новый роман, новый том автобиографии и том литературной критики47.
В конце мая закончились лекции в Гарварде. В начале июня начались экзамены, а в Бостоне оказались проездом Эдмунд и Елена Уилсоны, и Набоков пригласил их к ужину. Уилсон согласился, добавив: «Похоже, приближается время, когда я возьму в руки [Володино] полное собрание сочинений и напишу статью, которая, боюсь, выведет его из себя»48. Странная реакция на приглашение в гости, хотя и вполне типичная для долгой осени их дружбы. Легкая прохлада их писем растворялась при встрече в порыве тепла, но потом вновь вкрадывалась в переписку, где оба они, стараясь доказать свою непредвзятость, грозили друг другу суровой критикой. Впрочем, до начала их противостояния оставалось еще тринадцать лет.