Власть мертвых
Шрифт:
Он видел речку и леса
где мчится стертая лиса
где водит курицу червяк
венок звонок и краковяк.
Максим, наверное, уже навсегда запомнил ощущение сокрушительного удара в грудь, прямо в сердце, когда ему сообщили, что Лариса попала в аварию и в очень тяжелом состоянии доставлена в реанимацию. Кристина сразу начала плакать и, пока они добирались в больницу, настолько обессилела от слез, что помощь потребовалась ей самой. Напоив успокоительным, ее уложили на диванчик в комнате ожидания, а Максим остался с Аглаей, которая явилась откуда-то с вечерники, в нелепом готическом наряде. Она была испуганной и притихшей, как провинившаяся маленькая девочка, но ее черное шуршащее платье со шлейфом, мрачный макияж и шляпка с траурными перьями производили впечатление злой неуместной шутки.
Через час в больницу приехала жена Аркадия Борисовича, тучная, заплаканная старуха с черными крашеными волосами, в драгоценностях и в собольей накидке. Максим подумал было, что она приготовилась давать интервью перед камерами, но потом сообразил, что простая деревенская женщина так истово верила в силу золота, камней, богатства, что и сейчас пыталась в этом магическом круге укрыться от беды. Сын ее был за границей, а беременной дочери она не хотела звонить среди ночи с плохими новостями, зато привезла с собой богомольную родственницу, приживалку в глухом платке, которая сразу расставила на больничном подоконнике иконы.
Владимир Львович не приехал, но прислал начальника службы безопасности с охраной и психолога, бывшую гувернантку девочек. Немолодой полковник чувствовал неуместность своего присутствия среди плачущих женщин, но не уезжал, а маялся, расхаживая по больничному коридору, то и дело отправляя кого-то из своих вооруженных бойцов разменивать монеты для кофейного автомата.
Когда к ним вышел отглаженный, выбритый, похожий на английского дворецкого врач, Максим по одному его взгляду понял, что все кончено. Он не слушал и не понимал смысла слов, чувствуя только, что не может поверить в смерть такой живой, родной, любимой женщины, которая была для него и матерью, и любовницей, и другом.
Кристине сделали укол успокоительного, жену Аркадия Борисовича отпаивали корвалолом, и только Аглая держалась и даже нашла какие-то слова сочувствия для Максима, который уже не мог скрывать своего потрясения. Затем медсестра повела их по больничным коридорам в палату.
Лариса лежала в белоснежном головном уборе из бинтов и ваты наподобие голландских крахмальных чепцов с портретов Рогира ван дер Вейдена. Нос ее заострился, губы побелели, но лицо было еще живым, и Максима вдруг охватила уверенность, что, если сейчас он поднимет на руки невесомое тело, вдохнет весь жар своей любви в холодные губы, она вздрогнет и откроет глаза. Но Кристина уже падала на кровать, стаскивая простыню, под которой, казалось, не было ничего, кроме комьев кровавой марли, Аглая вместе с женщиной-психологом оттаскивала и била сестру по щекам, а сам Максим чувствовал жгучую соль во рту, не понимая, что глотает слезы.
Эту память словно вырезали на его сердце. Он знал, что и годы спустя, закрыв глаза, будет видеть белую комнату, черное платье Аглаи, инопланетный чепец вокруг безмятежного, обескровленного лица.
В московскую квартиру он приехал с начальником охраны и еще нашел силы позвонить из кабинета Лары Владимиру Львовичу и отцу. Потом лег, не раздеваясь, на диван, сунул под голову кожаную подушку и проснулся, когда в окна уже било полуденное солнце. Сразу вспомнил все, с надеждой, что смерть Ларисы и мучительная ночь в больничной комнате ожидания — просто дурной сон. Но, пока он разглядывал пылинки в солнечных лучах, память ожила, подступила. Он прижал ко рту ладонь, удерживая в горле готовый вырваться непристойный животный хрип, сел.
Ноги затекли, и в мышцах чувствовалась огромная усталость, словно после битвы. Ночью кто-то накрыл его пледом, и вряд ли это была Кристина, которая сейчас представлялась ему совершенно чужой, посторонней женщиной.
Были какие-то дела, разговоры. Кристина плачущим голоском кому-то жаловалась по телефону: «Не знаю, что теперь будет с нами, и с папой, и с бизнесом бедной мамочки». Аглая петлями вышагивала по пустой двухуровневой гостиной, от сада камней с живыми лотосами до стеклянной стенки с водопадом, и, уже не скрываясь, курила длинные черные сигареты. Максим пил кофе, что-то ел и пытался думать о практических вещах: и в самом деле, что будет с обезглавленным семейным бизнесом, как в этой ситуации поведет себя Владимир Львович? Вместе с тем он чувствовал, что эта потеря, словно трещина во льду, обнажила в его душе тот уязвимый нерв, которого не затронула смерть ни деда, ни бабушки по отцу, хотя он был по-своему к ним привязан. И даже гибель матери, ранившая, словно предательство, не причинила такой острой боли. С этой болью Максим отвечал на звонки, разговаривал с поверенными, утверждал дату и порядок похорон. Но на плечи его давила огромная тяжесть, и когда в минуту передышки он обнаружил себя в гардеробной Ларисы, прижимающим к лицу ее маленькие туфли, то наконец позволил боли вырваться наружу с тем же гортанным возгласом, который она, живая, исторгала из его груди в минуты близости.
Было трудно проследить, как и почему смерть одной женщины навела его на мысли о другой, но к вечеру он окончательно принял решение и за столом предупредил Кристину, что завтра его не будет весь день. Он сослался на неотложные дела в Петербурге, но ехал в Тверь, никак не формулируя цели своего путешествия, никого не посвящая в свои планы.
Максим не нуждался в подтверждениях факта, что отцом ребенка, рожденного через несколько месяцев после их окончательного разрыва с Таней, является не он. Но почему-то невозможно было совсем вычеркнуть это из памяти, и еще перед свадьбой он поручил Осипенко узнать ее новый адрес.
Скоростной поезд с Ленинградского вокзала отходил рано утром, и это был повод лечь в гостевой комнате, отдельно от жены. Ночью к нему пришла Аглая, от нее сильно пахло спиртным. Голосом, повадкой, даже лицом она вдруг напомнила нелепую сестру Владимира Львовича, и это заставило Максима испытывать тягостную неловкость. Они поговорили о Кристине, об их отце, о Ларисе. Максим чувствовал, что она зачем-то пытается вытянуть из него признания, которыми он обещал себе не делиться ни с кем и никогда. Когда она ушла, уже не было смысла пытаться уснуть. Он выпил крепкого кофе, вызвал такси, отправился на вокзал и через два с небольшим часа ступил на потрескавшийся асфальт платормы, ощущая себя космическим пришельцем или путешественником между параллельными мирами.
Пыльное, летнее марево ведьминым студнем висело над городом, облепляя подновленный вокзал, слепые руины навечно сгинувших фабрик, бетонные гаражи, панельные высотки жилых микрорайонов. Печать скуки лежала на лицах; рябой пузатый таксист, который повез Максима по городу, болтал о политике и зевал, не закрывая рта. И, сам чувствуя сонную одурь, равнодушно окидывая взглядом унылый ландшафт, Максим вдруг ощутил целительное свойство скуки — она притупляла боль.
Теперь его уже не смущало, что он явится в чужой дом без предупреждения, как герой дурной мелодрамы. Даже напротив, ему хотелось застать Таню врасплох, увидеть ее обыденной и каждодневной, чтобы удостовериться, что он во всем был прав.
Дверь открыл молодой мужчина в спортивных брюках, с простым чухонским лицом, с белесыми глазами навыкате. Несколько секунд молча рассматривал, затем протянул руку:
— Олежа. Проходи, не через порог.
Максим назвал себя, и тот кивнул удовлетворенно.
— Как знал, что приедешь. Танюха, гости у нас!
В квартире марево летней скуки ощущалось еще томительнее. На вешалке в прихожей топорщились зимние куртки и шубы, пахло супом, на бельевой веревке сушились детские вещи. Этот мир был тем самым бедным провинциальным адом, каким Максим его и представлял.
Таня вышла, видимо, из кухни, в халате и в грязном переднике. С ней произошли все те предсказуемые метаморфозы, каких потребовала трудная небогатая жизнь в провинции. Женственная фигура оплыла и утратила изгибы, волосы потускнели, по лицу было заметно, что она выпивает, и румянец на щеках казался нездоровым. Но несчастной она не выглядела, и Максим почувствовал, что все еще помнит ее вкус и запах, хотя уже не любит и, наверное, никогда не любил.
— Господи! — вздохнула она и застыла в дверях кухни, медленно расцветая улыбкой.