Внук Персея. Сын хромого Алкея
Шрифт:
Амфитрион запрещает себе думать об этом. Позже. Или никогда.
— Ты откуда взялся? — спрашивает он Тритона.
Тритон пожимает плечами:
— Из Навплии. Второй день иду, да…
— Эвера доставил к отцу?
— Баба твой Эвер…
— Доставил или нет?!
Мнение Тритона насчет младшего Птерелаида — баба тот или герой — мало интересует Амфитриона.
— Ага… Где моя дубина?
— Дома, в кладовке.
— Это хорошо, — с удовлетворением кивает Тритон. — Пошли домой?
Решение приходит само, как судьба.
— Я пойду домой. Мне надо собраться в дорогу.
— Мы уходим, да?
— Я ухожу. Я — изгнанник. Так решил суд. Мне надо искать очищения. Ты же доставишь Алкмену и…
Лишь теперь он вспоминает про Анаксо. Все это время вдова ванакта — Амфитрион хочет назвать Анаксо сестрой, и не может — прождала немой тенью. Драка, убийства, катастрофа — ничто не тронуло женщину. Так ветер зря злобствует вокруг скалы. Закутанная в покрывало, со смутной улыбкой на лице, она жила в своем особом мире, где царствовал ее буйный, ее любимый муж Электрион, и возвращались с охоты восемь хохочущих сыновей, и дочь сидела за прялкой, а не под микенской стеной, в противоестественной ночи.
— Ты доставишь Алкмену с матерью в Тиринф, к моему отцу.
— Я буду ждать, — еле слышно говорит Алкмена. — Ты же вернешься?
Амфитриону хочется сказать: «Я вернусь!» Крикнуть это во всю глотку, чтобы прокатилось от запада к востоку. Год разлуки, десять, двадцать — много ли это значит, если обещано: «Я вернусь»? Волны седого Океана, бури тысячи морей — пустяк, если дана клятва, страшней клятвы черным Стиксом: «Я вернусь!» Он набирает полную грудь воздуха, и рождается вздох. Глухой, бессильный вздох, не способный колыхнуть и травинку.
— Не знаю, — отвечает он. — Скорее всего, нет.
Алкмена молчит. Он благодарен ей за молчание.
— Не поеду, — спорит Тритон. — С тобой, да.
— Поедешь.
— С тобой!
— Поедешь. И останешься в Тиринфе, — Амфитрион говорит дедовым голосом, так, что Тритон сопит и подчиняется. — Береги ее, ладно? Ты — мой щит. Прикрой в случае беды.
— Колесница, — ворчит Тритон. — Не умею…
— Поведешь лошадей за собой. Женщин пустишь на колесницу. Тиринф близко, вы доберетесь без помех. Осторожно, тропа узкая. Держитесь левее, и спуститесь к дороге.
— Дубина, — Тритон бьет кулаком в ладонь. — Жалко.
— Я возьму твою дубину с собой. И передам с кем-нибудь в Тиринф.
— Ты — дубина. Жалко, да.
Когда смолк перестук копыт, Амфитрион подошел к калитке.
Ему открыли сразу.
11
Шаги эхом отдавались в пустом доме. Лампаду он зажег с десятой попытки. Блеклый огонек с робостью лизал мрак. Тени-призраки восстали из праха, разбрелись по углам. Смешно: кругом пожары, а он с трудом добыл огонь…
Нет, правда: смешно.
Амфитрион оскалился. Эта гримаса приходилась улыбке дальней, очень дальней родней. Такую и на порог не пускают. Хорошо, никто не видел — небось, бежал бы, куда глаза глядят.
— Я жив. Алкмена жива. Тритон…
Отец присмотрит за Алкменой. Это сын — дурак, а отец — мудрец, а дед — так вообще герой, жаль, умер. Дождаться утра? К чему? Наступит ли оно, утро? В Микенах его ничто не держит. Связи с прошлой жизнью гнилыми нитками рвались в душе. «Изгнание, — осознал он, качнувшись деревом под ударами топора. — Кто я после приговора? Пыль на ветру.» О да, откликнулся мудрец-насмешник из глуши веков — прошлых? будущих? Воистину, ты прав. И затянул нараспев, чуть гнусавя:
«Пусть бежит изгнанник и никогда не приближается к храмам. Да не говорит с ним ни один из людей, да не приемлет его никто; да не допустит его никто к участию в молитвах или жертвоприношениях; да не предложит ему никто очистительной воды!» [68]
Бронзовые ножницы Атропос — третьей, беспощадной мойры — коснулись сына хромого Алкея, отсекая дни и годы. Лица. Имена. Судьбы. Люди, составлявшие часть его существования, тонули во мгле. Былое подергивалось дымкой, выцветало. Это происходило давным-давно. Это случилось с кем-то другим. Пряха-Клото — первая, неутомимая мойра — готовилась свить новую судьбу.
68
Софокл.
Привыкаем жить сегодня. Сейчас. Здесь.
Жить после смерти [69] .
С ним уже случалось подобное. В детстве. Дед, великий Персей, воевал с Дионисом. Потом враги помирились… Или нет? Дед выстроил Дионису храм. Или не выстроил? Память отказывала. Отлично. Значит, он сумеет забыть еще раз.
«Я буду ждать. Ты же вернешься?»
Ножницы Атропос замерли. Нить обрела прочность металла, противясь насилию. Живые отказывались уходить вслед за мертвыми.
69
Изгнание в Древней Греции по тяжести наказания равнялось смертной казни. Современному человеку трудно понять, почему изгнанник иногда предпочитал умереть. За пределами отечества, неочищенный от скверны, он переставал быть человеком — для него не существовало закона и покровительства богов. Он не мог молиться; он терял огонь домашнего очага. Фактически изгнанник переставал быть человеком.
Ничего. Он справится.
Амфитрион поднял лампаду над головой, чтоб не слепила глаза. Смятая постель, в углу — опрокинутый треножник. У ложа — тяжелые боевые эмбаты. Миска с засохшими объедками. В кладовке он отыскал круг козьего сыра. Сыр вонял хуже болота. Лепешки — тверже камня. Полдюжины серебряных пряжек. Два запястья красного золота. Фибула с крупным опалом. Ожерелье из розовых жемчужин. Берег подарком на свадьбу… Амфитрион сгреб драгоценности в сумку из телячьей кожи. Затолкал сверху теплый плащ. Наполнил мех водой. Теперь — оружие. Без оружия он чувствовал себя голым. Нож. Меч. Рука мимо воли потянулась к копью, огладила полированное древко. Нет. Достаточно. Он уходит в изгнание, а не на войну.
Всё?
Сын Алкея прошелся по дому, убеждая себя: он проверяет, не забыл ли чего. Стыдно было признаться: он прощается. С чужим, снятым на время домом, средоточием разгульных пиров, темницей, где убийца ждал суда — как с родным тиринфским дворцом. Угрюмец-дом отзывался мышиными шорохами. Не желал притворяться дворцом. Взбесились сквозняки, зябкие, будто зимой. Подкрадывались, леденя затылок; швыряли в лицо вонь плесени и сырой штукатурки. Тени в углах сжимали кулаки, грозились вслед. Тени желали побыстрей спровадить предателя-хозяина. Чувствуя, что сходит с ума, Амфитрион выбежал во двор, прихватив напоследок Тритонову дубину. Вдохнул полной грудью; закашлялся. Легкие наполнила гарь. Микены горели; ветер дул с ближайшего пожарища. Багровые сполохи гуляли над городом — гасли, вновь взметывались к угольно-черным небесам…
Издалека доносились крики. Кто-то причитал, подвывая — уныло, безнадежно. Не понять: за углом, на соседней улице, за рыночной площадью. Мироздание дало трещину. Расстояния лгали, звуки глохли в двух шагах — или долетали с края света. Жара и холод накатывали плотными слоями, гарь мешалась с ароматами мирта и критских благовоний.
Время уходить.
Чудом выжившему городу нет дела до одинокого изгнанника.
Никто не встретился ему по дороге, кроме призраков, мелькавших в отдалении. Были то горожане или плоды его лихорадочных фантазий — Амфитрион не знал. Микены обезлюдели, но зашевелились дома и улицы. Зажили странной каменной жизнью, обычно скрытой от досужих взоров. Изгнанник — считай, мертвец. Мертвецу позволено видеть все. Тени домов — старшие братья теней, сидящих по углам брошенного жилища — вытягивались, съеживались, блекли и вновь наливались чернотой, превращаясь в бездонные провалы, двери в недра Аида. На стенах плясали кровавые блики — пятна лихорадочного румянца. Здания вели, не сходя с места, завораживающий танец, пытаясь вовлечь в него путника.