Волшебник. Набоков и счастье
Шрифт:
Но, несмотря на это, она продолжала оставаться объектом диких домыслов – то скрытых, то открыто непристойных, то смешанных. «Я устал оттого, что лица, которых я никогда не встречал, посягают на мою частную жизнь со своими лживыми и пошлыми домыслами – как делает, например, мистер Апдайк, выдвигающий в своей статье (впрочем, в остальных отношениях неглупой) абсурдное предположение, будто вымышленный персонаж, стервозная и распутная Ада, является – цитирую: „одно– или двухмерной проекцией набоковской жены“». Отвечая Мэтью Хогарту, автору рецензии в «Нью-Йорк таймс», В. Н. вопрошает: «Какого черта, сэр, вы лезете в мою семейную жизнь, что вы можете о ней знать?»
Для четы Набоковых брак был святилищем, подвешенным над пропастью вечности и закрытым для всех. Фалангой из двух человек. Внезапно появляющимся невидимым дефисом, который соединяет все написанные слова. Самым неожиданным образом прикрытое полупрозрачной маской лицо Веры возникает на изгибе строки, в скрытом «ты», к которому обращается рассказчик книги «Память, говори» в последней, пятнадцатой главе: « „О, как гаснут – по степи, по степи, удаляясь, годы!“ – если прибегнуть к душераздирающей Горациевой интонации. Годы гаснут, мой друг, и скоро никто уж не будет знать, что знаем ты да я». Это его промежуточная остановка на пути к молчанию.
В 1961 году Набоковы переехали в швейцарский отель «Монтрё-палас». Нам ничего не известно о их личной жизни, разве только то, что они спали в соседних комнатах. Возможно, он входил к ней на цыпочках. А потом поздней ночью лежал, обнаженный, на спине, смотрел на нее, потом поднимал свои серо-голубые глаза к потолку и, встав, беззвучно исчезал в полутьме своей комнаты.
Зато мы знаем их сны. Подобно сновидцам из «Улисса» Джойса, Набоковы иногда видели похожие сны. «Доктора полагали, что мы иногда сливаем во сне наши сознания», – писал он в одном из рассказов. И он действительно верил, как сформулирует через несколько лет Ван Вин, в «провидческий привкус» снов. (Там, среди разнообразных теней, мы можем почувствовать будущее, «различить испод времени».) В течение нескольких месяцев В. Н. записывал и классифицировал свои сны, словно прикалывал булавками запутавшихся бабочек, – сны о России, о катаклизмах, эротические, литературные, вещие. Сны Веры дробили немые страхи. Ей виделись запретные границы и побеги босиком (с сыном, прижатым к груди). Или же она скользила по деревянному паркету, слабея с каждым шагом.
Однажды холодной ноябрьской ночью 1964 года им обоим приснилось восстание в Советском Союзе.
В том же году Набоков писал Вере: «Знаешь, мы ужасно с тобой похожи. Например, в письмах: мы оба любим (1) ненавязчиво вставлять иностранные слова, (2) приводить цитаты из любимых книг, (3) переводить свои ощущения из одного органа чувств (например, зрения) в ощущения другого (например, вкус), (4) просить прощения в конце за какую-то надуманную чепуху, и еще во многом другом».
Безумная любовь без взаимности
Я вспоминаю средиземноморское побережье. Это было лет десять назад. Длинная тень кипариса тянулась вверх по забору, окружавшему наш краснокирпичный дом, соперничая до полудня с колючими стеблями каперсов. Лужицы, образовавшиеся на газоне после краткого ночного ливня, напоминали овраги. Рябь на воде походила на скользкие чешуйки. Раскинувшись в белом плетеном кресле, я впервые прилежно одолевала «Лолиту». На мне был выцветший красный купальник. Кузен моей матери (во многих отношениях – сущий двойник В. Н.), с палитрой в руках, прищурившись, набрасывал акварелью пейзаж этого утра. Картинка через несколько лет исчезла, но кое-что от того дня сохранилось: пятна лосьона для загара на страницах моего экземпляра «Лолиты» и целый лабиринт кружков, выдающих число незнакомых мне тогда английских слов. Они, конечно, сильно раздражали, незнакомые слова, но в то же время светились на странице, словно ключи к разгадке фокусов, оставленные коварным иллюзионистом, который бормотал мне на ушко, что он приподнимет свой волшебный ковер, как только я подберу словарь, праздно валяющийся на траве.
Солнце поднималось все выше, и, когда оно достигло зенита, я задремала от жары. Лалита Лили Лилита Лилола Лилота Литола Лола Лолита Лолл Лолла Лоллапалуза Лоллоп Лолли Лоллилаг Лоллипоп… В моем полусознательном состоянии все ли и ла смешивались в ласковом жужжании спрятавшейся в траве осы, и кресло мое стало потихоньку клониться вперед. И я провалилась…
Давным-давно жила-была розовато-рыжая девочка-подросток, «внося с собой из страны нимфеток аромат плодовых садов». В зацветающем парке, во мшистом саду жила она среди отроковиц. И были у нее, среди других достоинств, покрытая пушком шея, тонкий голосок и примитивный лексикончик: «„отвратно“, „превкусно“, „первый сорт“, „типчик“, „дрипчик“».
Однажды «статный мужественный красавец, герой экрана» въехал на постой в дом ее матери, и девочку охватило страшное любопытство, и она даже слегка влюбилась в него. Эта апатичная Ева протягивала ноги через его колени и лучезарно улыбалась, вонзая зубы в алое яблоко.
И – о боже! – как полюбил старый Гумберт Гумберт свою Ло, свою Лолу, свою любимую Долорес Гейз, полюбил с того самого утра, когда увидел ее лежащей на травяном ковре, омываемой морем солнечного света. Он вновь обрел свою детскую любовь, вытеснившую из его сердца все остальные. Вечную любовь он обрел в этой сияющей оболочке, свернувшейся калачиком на утренней траве, от вида которой кровь закипала в его венах.
Очень скоро она уже не будет маленькой девочкой. Ее груди и ягодицы увеличатся, нежные черты лица станут резче. (Таинственное превращение!) И она окажется просто Долорес Гейз – теперь не только на пунктире бланков. Сыплется песок в часах, она обречена. «1 января ей стукнет тринадцать лет. Года через два она перестанет быть нимфеткой и превратится в „молодую девушку“, а там в „колледж-герл“ – т. е. „студентку“ – гаже чего трудно что-нибудь придумать».
Был ли он всего лишь злодеем-извращенцем? «Мы не половые изверги! <…> Подчеркиваю – мы ни в каком смысле не человекоубийцы. Поэты не убивают», – кричит в оправдание Гумберт, но в его голосе мне чудится сардоническая ухмылка, недолговечная, как улыбка Чеширского Кота. Гумберт не без гордости выстраивает в ряд благородных мужей Старого Света, которым тоже довелось «безумно влюбиться». Тут и Данте со своей Беатриче (девятилетней!), «такой искрящейся, крашеной, прелестной, в пунцовом платье с дорогими каменьями, а было это в 1274 году во Флоренции, на частном пиру, в веселом мае месяце». Здесь и Петрарка со своей Лаурой (то есть Лорой – сестрой-близняшкой Лолиты из четырнадцатого века), «белокурой нимфеткой двенадцати лет, бежавшей на ветру, сквозь пыль и цветень, сама как летящий цветок, среди прекрасной равнины, видимой с Воклюзских холмов».
В общем, Гумберт Гумберт женился на матери Лолиты из чисто прагматических соображений, а затем, одним дождливым вечером, его жену задавил автомобиль. После этого Гумберту оставалось только извлечь Лолиту из летнего лагеря. И вот что интересно – оцените закрученность сюжета, – не он ее соблазнил. Это сделала она: в четверть седьмого утра в гостинице «Привал зачарованных охотников». Она кое-чему научилась там, в летнем лагере. Он и вообразить не мог такого (ну, по крайней мере, так быстро), как вдруг – о чудо! – она сама прошептала нужные слова в его покрасневшее ухо. И в мгновение ока «стала в прямом смысле» его любовницей.
Они путешествовали, пересекая всю страну, от одного мотеля к другому. (Чемпион, Колорадо! Феникс, Аризона! Бёрнс, Орегон!) Он строил планы и мечтал. Он любил ее неистово. А она, лукавое дитя, была «жестокой и коварной» с «окаянным, умирающим Гумбертом», столь склонным «предаваться отчаянию и страшным размышлениям». Она была капризна и все время старалась его чем-нибудь уколоть. Однажды она ударила его сапожной колодкой. Всякий раз, прежде чем пустить его в ослепительный рай, она безбожно торговалась. Он покупал ей бинокли, безделушки, бутылки кока-колы, а однажды приобрел даже прозрачный пластиковый макинтош. Он хотел увезти ее в свою «лиловую и черную Гумбрию», но «чудесному миру, предлагаемому ей… дурочка предпочитала пошлейший фильм, приторнейший сироп». Хуже того, «выбирая между сосиской и Гумбертом – она неизменно и беспощадно брала в рот первое». «Никто не может быть так страшно жесток, как возлюбленный ребенок».
Они начали выяснять отношения, и при этом она кричала, ругалась и плакала. Случалось, холодными ночами – «назовем их айсбергами в раю» – его охватывала буря чувств: «раскаяние, пронзительная услада искупительных рыданий, пресмыкание любви, безнадежность чувственного примирения», и тогда он целовал ее платоническим дядюшкиным поцелуем, ласкал ее желтоватые ступни, собирал языком слезы с ее соленых ресниц, убаюкивал перед сном. «Я любил тебя. Я был пятиногим чудовищем, но я любил тебя. Я был жесток, низок, все что угодно, mais je t’aimais, je t’aimais! [4] И бывали минуты, когда я знал, что именно ты чувствуешь, и неимоверно страдал от этого, детеныш мой, Лолиточка моя, храбрая Долли Скиллер…»