Воля дороже свободы
Шрифт:
Смертью была пропитана зыбкая почва. Близость Разрыва превратила землю в одну сплошную ловушку. Яма, полная чёрной гущи, могла подстерегать на каждом шагу – замаскированная травой и обломками, скрытая высохшим древесным корнем.
Смерть ждала их позади в облике Эндена. Если даже всё сложится удачно, им предстоит вернуться к телу, которое уже начнёт тлеть, и заняться похоронами.
Смерть готовилась встретить их впереди. В оазисе. В пустыне, где время бежит с десятикратной скоростью, где песок обжигает, как угли, где пневма выходит из тела с каждым ударом сердца.
И ещё – смерть ехала с ними на телеге. Тяжёлая, блестящая, с горящим глазком индикатора на боку.
Конечно, ни о чём, кроме смерти, думать не получалось.
Кат вспоминал день, когда Ада убила Валека.
Он тогда впервые увидел покойника. И испугался. Страшно было потому, что его мёртвый брат совсем не походил на себя самого. Будто кто-то подлый утащил куда-то живого мальчика – шумного, капризного, вертлявого – и взамен принёс неподвижное, чужое существо. У этого существа было скверно сделанное лицо, лишь отдалённо напоминавшее щекастую рожицу Валека – как отвратительная карикатура. Страшней всего становилось из-за чувства, что труп вот-вот задвигается, встанет, начнёт жить своей особой мёртвой жизнью – и это по-прежнему будет труп. Не Валек.
А рядом рыдала Ада. Не переставая. «Я не смогла. Не смогла. Что мне делать, Дёма? Что мне делать?..»
И Кат придумал – что делать. Это было вроде озарения, только наоборот: не свет, а темнота, которая вспыхнула в голове и с тех пор жила там безвылазно.
Он взвалил труп на плечи, и ушёл с ним в Разрыв, и вернулся уже без него.
«А Маркел знал? – думал Кат, осторожно переставляя ноги и держа наготове палку. – Мать ничего не поняла, это точно. Да и неудивительно: едва умом не тронулась из-за пропажи Валека, не до выводов ей было... Но Маркел тогда уже с нами жил, и к Адиным родителям заходил часто. Наверняка ведь догадывался».
Сзади послышалось негромкое пение. Кат обернулся. Петер с Ирмой, шагая рядом, тянули на два голоса песню. Мелодия была старой, даже старинной, сохранившейся с прежних, до Основателя, времен. В Китеже её знали: переняли когда-то от жителей урманской слободки. Разумеется, слова сочинили по-своему. Слушая разносившиеся над пустошью голоса, Кат вспоминал, как пела, подыгрывая себе на пианино, Ада.
Ох, моя соловушка, ладо, соловушка,
Плакала соловушка, мой милый друг.
Ох, моя дубравушка, ладо, дубравушка,
Ох, шумит дубравушка, мой милый друг.
Обе семьи так и жили бы в Радовеле, если бы не Маркел, настоявший на переезде в Китеж. Вероятней всего, он уже тогда проводил исследования, искал ноды для тех, у кого болезнь зашла совсем далеко. Само это слово – «нод» – придумал именно Маркел. Кат никогда не спрашивал, что оно значит.
А через пару лет Аде стало хуже, а потом – ещё хуже, и, если бы она с родителями осталась в Радовеле, то не выжила бы. В Радовеле не было нодов. Их вообще почти нигде на планете не было. Только один – близ Яблоновки, где стояла обитель. И второй – в Китеже, под старым особняком. Маркел говорил, что отыскал ещё третий нод на севере, в глухих лесах, за сотню вёрст от Стеклянного моря. Толку-то. Ада не пережила бы даже путешествие от собственного дома до Яблоновки.
Ох, беда, соловушка, горе, соловушка.
Померла хозяюшка, мой милый друг.
Померла и матушка, помер и батюшка.
Померли все деточки, мой милый друг.
Но вот о чём Маркел точно знал – так это о том, как находили для Ады пропитание. Сначала этим занимался её отец: подкарауливал ночью бродяг, спаивал чернь в окраинных кабаках. Трудней всего было избавляться от тел, и однажды старик вызвал Ката на разговор. Кат, разумеется, согласился помогать – после Валека это казалось не таким уж страшным. Потом, когда родителей Ады не стало, забота о ней естественным образом перешла к Кату.
Маркел знал всё.
Знал про Килу, про то, что его молодцы охотились несколько раз в году на загулявших допоздна прохожих. Знал и о том, какой монетой Кат платил ватаге. О том, как он приносил из других миров для Килы диковины и прятал в Разрыве трупы. Да, Маркел знал всё. Но ничего не говорил. Ни Кату во время их редких встреч в обители, ни кому-либо другому. Уж точно никому другому: если бы сказал – Кат давно сидел бы в тюрьме. Даже Будигост не смог бы его отмазать после такого.
Упырей, не способных сдержаться, выпивая чужой дух, в обители никогда не было. А может, Маркел просто не рассказывал о них Кату. Рассказ в любом случае вышел бы короткий. И с плохим концом.
Ох, гуляли свадебку, ладо, соловушка,
Ох, гуляли свадебку, мой милый друг.
Ныне-то сгорела, сгорела дубравушка.
Ныне-то чума у нас, мой милый друг.
Стихи были вельтские, непонятные. Но Петер с Ирмой пели тихо и печально, и становилось ясно: пели примерно о том же, что и Ада.
«Отче, – повторял про себя Кат. – Отче, отче». Слово звучало в голове, как колокол. Это слово было хорошо думать здесь, среди ядовитой пустоши, в двух шагах от смерти. И хорошо было его думать не о Киле, которого Кат, конечно, ни на минуту не считал отцом, хотя звал так, потому что все остальные звали. И не о настоящем отце: тот умер, когда Кат был совсем мал, и не остался в памяти. Сейчас думалось о Маркеле. Вот он сидит в белой рубахе за столом под огромным кустом сирени, а кругом – сад, и цветут маки…
Когда солнце перевалило за полдень, они сделали привал в тени обрушенной водонапорной башни. Костёр разводить не стали, ограничились консервами и сухарями. Лошадь тихо ржала и тянула шею на запах еды. Ирма пошла её кормить; лошадь брала сухари с ладони, Ирма ёжилась от щекотки, втягивая голову в плечи и морща нос.
Потом зашагали дальше.
Неясная пелена по-прежнему плыла над землёй, окрашивая даль в синеватый оттенок. Облака висели в небе совершенно неподвижно, застывшие, точно горы. Но, если отвести взгляд от неба, а потом, спустя какое-то время, посмотреть опять, то выяснялось, что облака за это время успевали полностью измениться, перестроиться, как будто выжидали, пока на них не смотрят, и двигались исподтишка…
Кат вспоминал Маркела. Сначала просто оттого, что не хотел думать об Аде – о том, как она стоит у окна спальни, глядя на ратушу и дальше, туда, где, наверное, уже виднеется над горизонтом багровая хмарь. Потом растревоженная память всколыхнулась, выплыл из глубин старый разговор. Разговор, которому Кат когда-то не придал значения. Он всегда придавал мало значения словам. Может быть, зря.
«Жизнь – это подвиг, Дёма. Всё время приходится чем-то жертвовать. Сначала мы приносим в жертву детский взгляд на мир. Тот, кто не желает оставить позади детство, навсегда остаётся младенцем. Не самый худший выбор, но я бы так не смог… Вторая жертва – это семья. Мужчина и женщина перестают быть независимыми, чтобы принадлежать друг другу. Ну, и ребёнку, ясное дело. Это необязательный подвиг, многие спокойно обходятся без него. Вообще говоря, любой подвиг – по определению необязательная вещь».
Оглядываясь, Кат видел, как Ирма то и дело доставала из нагрудного кармана свой блокнот и что-то записывала. Морщила лоб, кусала губы, резко зачёркивала и торопливо набрасывала новые строчки. Один раз негромко прочла то, что вышло; Петер, внимательно выслушав, улыбнулся и закивал. Ирма порозовела, спрятала блокнот. «Стихи, – догадался наконец Кат. – Может, покажет потом?» Интерес был вялый, досужий. Он не любил поэзии (хотя Ада старалась его приучить) и вряд ли оценил бы стихи пятнадцатилетней девочки, к тому же в переводе на божеский. Да и не хотелось отвлекаться: заполненных жижей провалов давно не было видно, но беда могла приключиться в любую минуту. Он шагал вперёд, проверял землю перед собой палкой. И вспоминал.