Воля к жизни
Шрифт:
— Вы не привезли из Москвы альбуцид? — спрашивает доктор Белый. — Альбуцид, я думаю, радикально помог бы, но у нас его нет.
— Если бы мы могли госпитализировать больного, поместить его в условия полного покоя, — замечает Свентицкий и пожимает плечами.
— У вас экзема давно в такой острой форме? — спрашиваю больного.
— Несколько дней.
— Вы чем-то сильно встревожены эти дни?
— Совершенно верно.
— Болезнь ваша на нервной почве. Придет ваш отряд с хорошими успехами, и экзема будет так же быстро заживать, как быстро обострилась.
— Значит, ничего серьезного?
— Ничего серьезного.
Возвращаемся из отряда втроем, идем не торопясь. Солнце пригревает, нежная зелень колышется под ветром.
— Гитлеровцы, — рассказывает Свентицкий, — заставили меня за два года пережить столько горя, сколько я не видел за пятьдесят пять лет своей жизни. Каждого интеллигентного человека в Ковеле они арестовывали по нескольку раз. Били на допросах, гноили без пищи и воды в смрадных ямах. Не просто убивали, а изводили людей, отравляли души, заставляли детей и женщин предавать друг друга, клеветать друг на друга. Поляков натравливали на русских, украинцев на поляков… Эго гной, а не люди! Они не посадили меня в лагерь только потому, что я был им нужен как врач. Я назывался у них «гебитс-врачом», а чувствовал себя невольником на галере. Я по натуре мягкий человек, но вижу во сне, как убиваю их, топчу ногами. Когда я попал к партизанам, почувствовал себя как будто на другой планете. Признаться, я не ожидал, что моральный уровень даже рядовых партизан так высок. Война развращает и портит самых лучших. Здесь же влияние войны как будто не коснулось людей.
Я смотрю на желтые полуботинки Свентицкого, на его брюки, густо забрызганные грязью. Кривцов перехватывает мой взгляд и говорит, обрашаясь к Свентицкому:
— Леонид Станиславович, может быть, сядем отдохнем? Вы сегодня километров десять прошли, не меньше…
— Нет, Михаил Васильевич, уже близко, и я не устал. Я вообще здесь не устаю, — улыбается доктор, — помолодел лет на двадцать. Мне вчера Алексей Федорович и Владимир Николаевич предлагали лошадь, но, чем трястись в бричке, приятнее пройтись пешком. Много значит, когда круглые сутки проводишь на свежем воздухе. Аппетит волчий, бодрость, свежесть… И все, с кем мне приходилось здесь говорить, отмечают то же. До войны болели, простужались, чувствовали себя слабыми, а здесь неизвестно откуда силы берутся. Многие забыли, что такое грипп. Я думаю, и отдаленность от городов играет некоторую роль: мало болезнетворных микробов.
— А если еще и врачи со всем тем, что дает нам современная наука, помогут больным и раненым…
— О, узнаю выражения Федорова и Дружинина! — восклицает Свентицкий, перебивая меня. — Они тоже так говорят. Прекрасные люди, но… не врачи. Они и не представляют себе, что значит лечить здесь, вот здесь! — останавливается Свентицкий и показывает пальцем на болотце. — Вот здесь лечить на высоте современной науки! Наука под сосной! Мы с вами врачи, мы должны ясно видеть границы возможного. Вы сами сейчас не могли помочь командиру ничем, кроме совета и моральной поддержки! Говорить о науке, когда мы не можем согреть в холодную ночь больного, потому что покрыть его нечем, а костра разводить нельзя! Когда у больного одна пара белья и ее нечем сменить…
— Но, Леонид Станиславович, и единственную пару белья можно стирать и дезинфицировать. — возражает Кривцов.
— Когда люди сидят по колено в воде, и не спят по пять — шесть суток, и недоедают, и им не хватает гемоглобина в крови. Вы знаете, я обнаружил здесь много случаев авитаминоза. Шатаются зубы, кровотечение из десен, головокружение.
Мне захотелось разубедить Свентицкого — человека из другого мира, иного взгляда на жизнь. И я говорю:
— В 1921 году, в Киеве, в медицинском институте не хватало профессоров, учебников, не было общежитий. Город был разбит, разграблен немцами и петлюровцами. Как жили мы, студенты? Находили комнаты в полуразрушенных домах, замазывали дыры, ремонтировали печки. Собирали щепки по улицам. На трех — четырех палочках варили себе затирку из ржаной муки. Когда становилось совсем голодно, шли пешком домой за пятьдесят километров, подкармливались, с собой кое-что приносили в Киев в торбах. И в таких условиях занимались наукой, бегали в «анатомичку», сдавали зачеты…
— Человек может ценой перенапряжения всего организма делать чудеса в какой-то решающий, кульминационный момент своей жизни, — возражает Свентицкий. — Но чтобы творить чудеса всю жизнь и всем без исключения?.. Нас только трое здесь. Пока нет ни одного раненого при санчасти. А если будет их сто? А Федоров хочет к тому же, чтобы мы обслуживали население и окружающие отряды. Сколько мы можем принять в день больных? Десять, двенадцать человек?
— Вы считаете нормой врача десять — двенадцать больных в день?
— Ну, пусть пятнадцать — восемнадцать, как будто это меняет дело! Представьте даже, что мы трое будем творить чудеса. А где у нас персонал? Где медицинские сестры? Здесь называют медицинскими сестрами деревенских девушек, еле-еле умеющих наложить повязку. Тут есть милая девушка Аня, мне пришлось с ней однажды оперировать, она не понимает, что такое костотом, кусачки, у нее во время операции инструменты падают из рук…
— Но ведь можно подготовить сестер.
— Для этого нужно несколько лет. Я работал в Париже, в госпитале Сент-Женевьев, там готовили операционных сестер три года, прежде чем подпустить их к столу.
На заседании подпольного обкома
Вернувшись в лагерь, иду к Федорову доложить о результатах осмотра Лысенко.
Федорова нет, он уехал в отряд.
— Пройдите к Дружинину. Он только что был здесь, посмотрите, вот там занимаются подрывники, к ним он пошел, — посоветовали мне в штабе.
— Владимир Николаевич? Да, был совсем недавно. Пройдите вот за те дубы, там, должно быть, на строевых занятиях с новым пополнением.
— Пять минут, как ушел от нас. Узнайте в палатке разведки — он, кажется, туда пошел.
Лагерь действительно похож на город. Всюду люди, везде занятия. В центре группы партизан лектор с погонами капитана на оструганной белой доске пишет углем математические уравнения, химические формулы. На земле обрезок железнодорожного рельса. Садясь на корточки, подкладывая в ямку под рельс небольшой желтый ящик, лектор говорит об электрических и химических взрывателях.
На соседней поляне инструктор с погонами младшего лейтенанта обучает группу деревенской молодежи пехотному строю. Почти все хлопцы без оружия, в деревенских свитках, многие в лаптях.
По лесной тропинке гонят коней на водопой. Около костра пожилая женщина варит в ведрах обед, по лесу разносится запах дыма и мясного борща. Звонкий женский голос зовет: «Марина, ходи скорей, тащи корыто, вода зогрилась».
В полуоткрытой палатке походной типографии девушка, повязанная платком, набирает свинцовые буквы. Седой партизан в немецкой пилотке, сидя под дубом, шьет суконные брюки на ножной швейной машине.
— Доктор, вы меня ищете?
— Вас, Владимир Николаевич…
— Были у Лысенко?
— Был.
Докладываю о болезни Лысенко, о разговоре со Свентицким.
— Какое впечатление произвел на вас Свентицкий?
— Откровенно говоря, странное. Конечно, бывают люди, которые говорят не о том, что они могут сделать, а о том, чего они не могут сделать. Но такие люди стараются обычно замаскировать свое бессилие. А он как будто хвастается им.
— Да, на взгляд свежего человека он должен показаться странным, — улыбается Дружинин. — Но это самый обыкновенный западноевропейский, буржуазный врач. И, пожалуй, Свентицкий лучше многих из них. Попал к нам случайно, но, с точки зрения западных мерок и требований, работает, я бы сказал, хорошо. Конечно, слепо доверять ему нельзя, однако при нашем остром недостатке врачей…