Волжское затмение
Шрифт:
– Как – не найти?! Почему? – часто заморгала девочка, разбрызгивая ресничками слёзы.
– Так, Ладушка… Видишь, какая тут путаница? Да и с ними… С ними тоже всё могло случиться… – предательски прерываясь, произнёс он, коснувшись ладонями запылавших вдруг висков. – Вон как стреляли-то…
– Их…убили? Они умерли? Ну! Ну, Спирька?! – мучительно сморщилась сестрёнка и, не дожидаясь ответа, громко расплакалась, уткнувшись в Спирькину рубаху.
– Да не знаю я, не знаю ничего… – размазывал он по щекам слёзы. – Может, и живы, но… – и с горечью помотал головой. – Но когда ещё найдутся… Так что, Лада, я ни на шаг теперь от тебя. Вместе будем. И ты смотри. Умницей будь, не теряйся. Одни мы с тобой, кажись, остались, вот чего…
– Я тут… Я всегда тут… Ты, Спирька, только не бросай меня, ладно? А то как одной-то? – всхлипывая, прижимаясь мокрой щекой к его щеке, в самое ухо прошептала Ладушка.
Наплакавшись вволю, они уснули, тесно прижавшись друг к другу.
Пробуждение было резким, злым, безжалостным. Спирьке показалось, будто из-под него, как одеяло, выдернули землю. Тут же в уши ворвались истошные, перепуганные крики. Огляделся Спирька – Ладушка тут, рядом. Трёт глаза ошалело, ничего не понимает. А на площади-то – мать честная! – суета, беготня, давка… И вплывает на неё из проёма Ильинской улицы бурое, пыльное облако.
– Стреляют! Стреляют! Спасайся! – висит в воздухе оглушительный визг.
И вдруг – знакомый, рвущий уши короткий взрёв, – и страшный, тряский удар. Брошенный наземь рядом с Ладушкой, Спирька увидел, как вздымается над площадью, у самой её середины, огромный, веерообразный султан земли, камней, пыли и каких-то ошмёток.
Спирька судорожно сглотнул. Отпустило уши. Вокруг стоял страшный, истошный вой. Люди бежали. Растекались по улицам, обезумевшие, очумелые. Оцепление было снесено, и всполошённые дядьки в белых повязках, матерясь, пытались направить людей по Ильинской улице к ближайшей городской окраине, за железную дорогу. Но тщетно. Ярославцы стремглав неслись, куда глаза глядят – по Пробойной, по Казанскому бульвару, по Большой Линии. И всюду их встречали новые и новые разрывы. Сыпались стёкла, валились с крыш куски кровли и вывороченные брёвна стропил. Перед вытаращенными и застывшими Спирькиными глазами мелькали перекошенные ужасом лица, мутные, бессмысленные взоры. Проковылял, кренясь на сторону и придерживая окровавленный бок, худой костистый мужик в сизой, пропылённой щетине. Другой, помоложе и покрепче, скрежетал зубами, прижимая к телу повисшую, как плеть, руку. Хрипло крича, бешено сверкая белками выкаченных глаз, бежала рослая женщина в сером платке и сарафане. К груди она прижимала тряпичный свёрток, из которого виднелась безжизненно мотающаяся голова ребёнка. Тряпки были бурыми от крови. Спирька похолодел и зажмурился.
Но тут снова бабахнуло совсем рядом, у Семёновского своза. Даже здесь, в глубине Казанского бульвара, под защитой деревьев, полетели сверху мелкие комки земли и дёрна.
– Бежим, Лада! Бежим отсюда, убьёт здесь! – опомнившись, крикнул он.
– Стой! Стой! А папа? Где он? Что с ним? – вопила навзрыд, заливаясь слезами, сестрёнка. Но не слушал её Спирька. Волок и волок за собой по Казанскому бульвару в сторону Волковского театра. Здесь, на бульваре, под защитой старых лип, казалось безопаснее, хотя снаряды – слышно было! – рвались и позади, на Семёновской, и впереди, на Власьевской и Театральной, справа и слева, за домами. Тонко и жалобно плакала Ладушка, всхлипывала, звала папу и маму… Но шла, бежала за Спирькой, стараясь не отставать. Спирька и сам поревел бы вволю, да нельзя пока. Пусть Ладушка думает, что ему не страшно.
Булыжная мостовая на Театральной тут и там была разворочена, и над ямами поднимался удушливый, тошнотворный дымок. Всюду валялись какие-то мешки. Спирька так и подумал поначалу – мешки, брошенные бегущими из-под обстрела людьми. Но пригляделся – и вскрикнул. Это были люди. Убитые. Раненые. Порубленные осколками. Некоторые из них шевелились, пытались ползти, стонали, мычали, звали на помощь. Клонились к земле вывороченные деревья и столбы. Вились по мостовой провода. Неуклюже – не по-живому – застыла на тротуаре женщина с тёмным пятном вокруг головы. Скалился и таращился погасшими глазами мужик, придавленный рухнувшей трамвайной мачтой. Бледный до зелени, тащил Спирька за собой задыхающуюся от плача, охрипшую сестрёнку и лишь шипел ей сквозь зубы:
– Закрой глаза! Не смотри! За мной!
За Знаменскую башню хода не было, там, на Власьевской площади, стреляли и мелькала суматошная беготня. В глубине Большой Даниловской бушевала сплошная стена огня и дыма. Это пылали деревянные кварталы. Бежать туда было полным безумием, и Спирька, не раздумывая, свернул налево, в Срубную, что вела вниз, к Которосли. Там, ниже, было тихо. Артиллерия палила теперь по центру города, и высоко над головой слышен был свист летящих снарядов.
Тащить за собой Ладушку становилось всё трудней. Она не могла идти, упиралась, останавливалась. Непрерывная истерика и получасовой бег под обстрелом среди крови и трупов обессилили её. Она даже вымолвить ничего не могла, лишь стонала, задыхалась и заикалась, растерянно, испуганно и умоляюще глядя на Спирьку. Он пытался успокоить её, подбодрить, уговорить, но без толку: она будто не слышала его. Он и сам выбился из сил, слёзы отчаянья хлынули по его лицу. Обхватил девчонку, приподнял, сделал три-четыре шага и тяжело рухнул на мостовую. Ну почему, почему он такой маленький и слабый?! Сейчас, когда пришла беда, и от его силы зависят жизни… Их с Ладушкой жизни!
– Держитесь, ребятки, там подвал впереди… – подбодрил поравнявшийся с ними молодой мужик в широких брюках, рваной рубахе и мятом, грязном картузе. – Посидим, передохнём… Чуть-чуть осталось. Давай! – и протянул руки. –Давай её сюда, не бойся, не обижу!
Легко посадил Ладушку к себе на закорки и зашагал вниз по улице. Спирька поспевал следом, утирая рваным, измызганным рукавом слёзы. Они – незваные – текли и текли, не унимаясь.
В подвал старинного купеческого особняка набилось человек пятьдесят. Прибывало ещё. Вместительный, толстостенный, с массивными могучими сводами, пахнущий погребом и старым сырым камнем, подвал казался надёжным и безопасным убежищем. В окошко-отдушину проникал широкий луч света и свежий уличный, чуть пахнущий дымом воздух. Штук с двадцать деревянных лежаков были брошены на пол, в углу на грубых козлах стоял бак с водой и армейский вещмешок с сухарями. Но не до еды людям было пока. Не до воды. Впервые оказавшись в относительно безопасном убежище, они лишь начинали осознавать случившееся. Оплакивать потери. Сживаться с нагрянувшей бедой. Но не вмещали, не принимали такого горя их души. Женщины голосили навзрыд. Вторили им ошалелые, навидавшиеся жути дети. Мужчины сидели, сжавшись, и тупо глядели перед собой.
Спирьке и Ладушке досталось место у выступа стены, за которым был маленький закуток и окошко. Летели незаметные часы: после пережитого ужаса время будто уплотнилось, и быстро бежало даже в бездействии. Сидя на полу, Спирька то и дело клевал носом. Но вот Ладушка тревожила его всё больше. Она перестала дрожать и плакать, но по-прежнему молчала и будто отрешилась от всего на свете. Не отзывалась на Спирькины оклики. Лежала, как кукла, на застеленном тряпьём лежаке и глядела в тёмные своды потолка широко раскрытыми, бессмысленными, немигающими глазами. Лишь еле заметно отрицательно качала головой, когда Спирька протягивал ей сухари и кружку с водой. “А вдруг помрёт? – выбивала Спирьку из полусна чудовищная мысль. – И что я тогда? Как я? Куда я?” За эти страшные сутки Спирька повзрослел сразу на несколько лет. Возникло и выросло в душе что-то твёрдое, крепкое, холодное, как лёд и не давало плакать, киснуть и отчаиваться. И главной причиной тому была сестра. Его Ладушка. Вся жизнь его была теперь в этой маленькой, беспомощной девчонке. Не станет её – конец Спирьке. Вот и старался он изо всех сил оживить, растормошить вянущую на глазах сестрёнку. Ласкал её, гладил, обнимал, крепко прижимал к себе. И это вовсе не казалось ему “телячьими нежностями”, которых так не любил он в оборвавшемся сутки назад детстве.
Тянулись дни и ночи. Одни лица сменялись другими. Люди приходили и уходили. Одни – навсегда. Другие возвращались с каждым обстрелом. Не смолкала дни напролёт тряская канонада в городе. Бухали разрывы – то ближе, то дальше, и казалось, будто кто-то огромный и грузный неспешно и лениво бродит по городу, беспорядочно топая ногами. Около двух десятков человек постоянно обитали в подвале. Спирька не вглядывался, но слышал и женские, и детские, и грубые мужские, и хриплые, дрожащие старческие голоса. Воздуха пока хватало. Сухари тоже ещё оставались – чёрные, твердокаменные. Настоящая беда была с водой. Та, что была в баке, давно закончилась. Никто не спешил к ним ни с водой, ни с обещанной медицинской помощью. Мужчины по очереди ходили с жестянками на Которосль. В животе от этой воды кололо и урчало.