ЖАНРЫ

Шрифт:

Люди слабли. Болели. Многие, может быть, и выбрались бы наружу, но проклятая стрельба день ото дня становилась чаще и яростнее. Уже не увалень-исполин бродил по городу, а с десяток таких великанов резвились на улицах и площадях, скакали через костры горящих домов, играли в догонячки и тяжело грохотали своими огромными сапожищами. А когда засыпало окошко, и приток воздуха ослаб, стало совсем скверно. Спирька понял, что наступают последние дни. Или ночи. Не разобрать теперь было. Стояла в подвале спёртая, сырая темень, чуть подсвеченная керосиновой лампой. Лишь толчки, дрожь земли и грохот разрывов говорили людям, что на дворе день. По ночам не стреляли.

Ладушка совсем обессилела. Высохли, выплакались глаза. Исхудавшая, с истончённым, бледно-восковым, призрачным впотьмах лицом, она не могла ходить, тыкалась из стороны в сторону, слепо вытянув вперёд руки и, не устояв на ватных ногах, кружилась и падала. И теперь она лежала на ворохе старых влажных тряпок и, совсем как в первый день, отрешённо глядела сквозь тьму в распёртый поперёк толстым оборжавленным прутом низкий свод.

– Ладушка… Ладушка! – звал её отчаянно, успевая глотать слёзы, Спирька. – Ладушка, очнись! Я вот… сухарь тебе размочил. Ты поешь, ладно? Тебе нужно… Ты… Ты слабая очень!

– Не надо… – так же неслышно ответила она и коснулась ладошкой с тонкими, припухшими в суставах пальчиками его мокрой щеки. Почти бестелесно. Будто паутинку ветром принесло.

– Не плачь, Спиря. Всё… Всё скоро кончится!

Спирька вздрогнул и не нашёлся ответить. Он всё понял. Скоро – совсем скоро – он останется один. Совсем один. Но это будет потом. Если будет. А сейчас надо жить. Жива ещё Ладушка. И надо сделать всё, чтобы она жила. А остальное – после.

И он делал даже такое, чего никак не ждал от себя. Как слабое и неверное пламя спички заслоняют от ветра ладонями, так и он оберегал, бодрил и веселил её. Выводил – почти выносил! – за дальний выступ стены. Подвальные сидельцы устроили там отхожее место, куда ходили, если наверху стреляли. Но обстрелы грохотали всё чаще и страшнее, люди слабели, и через несколько дней ходили уже только туда, за стену. А потом у Ладушки не осталось сил даже для этого. Помогали ей поначалу взрослые дядьки, но и они вскорости сдались: болезнь с языколомным названием дизентерия терзала их ещё беспощаднее, чем детей. В воздухе, и без того спёртом, стоял ядовитый, гнилостный дух болезненных испражнений. Отжал дверь и прорвался в подвал однажды под обстрелом молодой парень в пропылённой одежде с красным крестом на рукаве, пробил маленькой лопаткой брешь в заваленной отдушине и залил загаженное место за стенкой едким вонючим раствором. Просили, на коленях молили дать какого-нибудь лекарства от поноса, да не было у него ничего. Плакал он, отмахивался, отбивался. Бормотал, вытирая рукавом слёзы:

– Потерпите ещё, родные… Скоро уже. Скоро…

– Чего скоро-то, сынок? Подохнем? Это – да… Скоро, – отозвался ему слабый старческий голос.

И опять в тесноте, вони, смутных тенях и полусвете зашелестели вздохи, стоны, сдавленные рыдания и жалобы.

Спирька будто и не видел, и не слышал ничего этого. Перед ним лежала лишь невидная в ворохе тряпья, с бледным пятном заострённого лица Ладушка. Он не хотел её отпускать. Туда. Одну. Перестилая нехитрую постель, подкладывая под лёгкое, как тростинка, тельце жестяную лоханку, когда Ладушке невмоготу было уже добраться до угла за выступом, он чувствовал себя сильным и едва ли не всемогущим. Это не давало отчаяться, ослабеть, хоть он и шатался уже от истощения и обезвоживания. И выгоняло страх. Липкий, холодный, безнадёжный страх смерти. И будущей жизни. Он не знал, что хуже и страшнее.

– Лада! Ладушка, ты спишь? – звал он её, затихшую.

А? – подала она слабый голос. Нет. Писк. Голоса у неё, кажется, уже не было. – Так… Чуточку. Море видела… И яблоки. Много… Большие… Спелые. Там хорошо… Солнышко… Мама там. И папа… И ты. И тётя Маруся… Так бы там и осталась! А тут… Так плохо… И один ты. Один ты и остался… у меня.

– Ничего, Ладушка, – дрожащим голосом, слезясь глазами, обнадёживал её Спирька. – Ты держись. Вот кончат стрелять, выберемся на солнышко… А там… – вздохнул, не то всхлипнул он. – Там и заживём…

Ладушка лишь коротко простонала в ответ.

– Спиря… Я пить хочу. Очень… Ведро бы целое… Сухо… Горю…

– Да нельзя ж её пить-то, воду эту… Видишь, что от неё делается, заразная она!

– А мне, Спиря… всё равно… уже… – выговорила она и затихла.

“Сейчас! – мелькнуло в голове у Спирьки, как молнией прожгло. – Сейчас она умрёт… И что мне… И что я…” Перепуганный, ошарашенный, он вскочил, покачнулся на негнущихся, бесчувственных ногах, схватил забытый кем-то жестяной умывальный кувшин и бросился к выходу. За водой по слабости люди уже не ходили. Силы были только у него. Но откуда их столько?

Вскарабкавшись по лестнице, он прислушался. Пушки по-прежнему стреляли, но дом не содрогался, не сыпалось с потолка, не глушило. Снаряды рвались далеко. А значит, можно рискнуть добежать через квартал до Которосли и обратно. Если бы он мог бежать. Протиснувшись в перекошенную дверь и сделав первые шаги по задымлённой, в гари и пыли, Срубной улице, он понял, что даже и с пустым кувшином дойти до реки будет непросто. Исхудавшие, ослабшие ноги не гнулись, кувшин оттягивал руку, а проклятые брюшные спазмы то и дело сгибали его пополам. Но он шёл. Брёл. Едва дыша от гари и жаркой духоты бушующего неподалёку пожара. Надо успеть. Успеть… Пока всё не кончилось. Без него.

Но вот она, река. Вон, внизу, под обрывом сверкает тускло, свинцово. Надо ж ещё как-то спуститься… Сидел Спирька на земле, привалясь к изодранному, изрытому осколками клёну и с ужасом прикидывал этот спуск, а потом подъём по узкой тропке. Стоял оглушительный грохот. За Которослью, на том берегу, то и дело взвивалась перемешанная с седым дымом пыль: это стреляли по городу пушки. Справа невдалеке поднимался столб чёрного дыма: горела мельница Вахрамеева. А в городе, где-то близко, раздавались хлопки ленивой перестрелки.

Мелкими шажками, боком осторожно спускался Спирька к воде. А где и тихонько съезжал на заду. У самого берега в воде лежал человек. Был он уже давно мёртв и раздулся. Речная рябь еле заметно покачивала его. На рукаве штатского пиджака белела замызганная повязка.

– Отвоевался, – досадливо пробормотал Спирька, зажимая нос от нестерпимого трупного запаха и, оскользаясь, побрёл выше по течению, высматривая, где набрать воды. И вдруг наткнулся на чудом уцелевшие мостки. Обычные, бельевые, в три доски. Ну, сейчас! Только бы кувшин не упустить!

Согнулся в три погибели, на колени встал, зачерпнул. Потянул на себя – и руки сыграли мелкой дрожью. Не вытащить! Никак не вытащить, хоть ты что… Крепко держа – не упустить бы! – он ещё и ещё попытался вытянуть кувшин. Но руки тут же слабли и опадали. И – самое страшное – бессильно разжимались уже пальцы, грозя отпустить и утопить проклятый кувшин. Спирька чуть не плакал. Ведь даже слить эту неподъёмную воду хотя бы до половины он уже не сможет! Хоть ныряй и топись вместе с этой чёртовой жестянкой!

Поделиться с друзьями: