Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Воображаемые сообщества
Шрифт:

Восприятие времени

Было бы недальновидно, однако, полагать, будто воображаемые сообщества наций просто вырастали из религиозных сообществ и династических государств и становились на их место. За упадком сакральных сообществ, языков и родословных скрывалось глубинное изменение в способах восприятия мира, которое более, чем что бы то ни было, сделало нацию «мыслимой».

Чтобы прочувствовать суть этого изменения, полезно обратиться к визуальным репрезентациям сакральных сообществ, таким, как рельефы и витражи средневековых церквей или полотна ранних итальянских и фламандских мастеров. Характерной особенностью таких репрезентаций является нечто, обманчиво аналогичное «со-временной одежде». Пастухи, которых звезда привела к яслям, в которых родился Христос, носят черты бургундских крестьян. Дева Мария изображается как дочь тосканского купца. На многих полотнах рядом с пастухами появляется коленопреклоненный патрон-заказчик в костюме бюргера или дворянина. То, что сегодня кажется несообразным, определенно выглядело в глазах средневековых верующих совершенно естественным. Перед нами предстает мир, в котором изображение воображаемой реальности было всеобъемлюще визуальным и акустическим. Христианский мир приобретал свою универсальную форму через мириады специфичностей и партикулярностей: этот рельеф, тот витраж, эту проповедь, то сказание, эту нравоучительную пьесу, ту реликвию. Хотя трансевропейская интеллигенция, читающая на латыни, была одним из существенных элементов в структурировании христианского воображения, опосредование ее представлений для необразованных масс визуальными и слуховыми творениями, всегда персональными и партикулярными, было не менее важным. Скромный приходской священник, предков и личные слабости которого знал каждый, кто слушал его богослужения, все еще оставался прямым посредником между своими прихожанами и божественным. Это соседство космически-универсального и обыденно-партикулярного означало, что сколь бы обширным ни был и ни воспринимался Христианский мир, он по-разному являл себя партикулярным швабским или андалусским сообществам в качестве копии их самих. Изображение Девы Марии с «семитскими» чертами лица или костюмов «первого века» в реставраторском духе современного музея было немыслимым, ибо у средневекового христианского разума не было представления ни об истории как бесконечной цепочке причин и следствий, ни о непреодолимой пропасти между прошлым и настоящим[60]. Как замечает Блок, люди полагали, что неотвратимо приближается конец света, в том смысле, что в любой момент могло произойти второе пришествие Христа: святой Павел говорил, что «день Господень так придет, как тать ночью»[61]. Так, для великого хрониста XII в. епископа Оттона Фрейзингенского было естественно постоянно обращаться к «нам, поставленным у конца времен». Блок приходит к заключению, что лишь только средневековые люди «пускались размышлять, ничто не было им более чуждо, чем предчувствие огромного будущего, открывавшегося перед молодым и дерзновенным родом человеческим»[62].

Ауэрбах дарит нам незабываемый очерк этой формы сознания:

«Если такое событие, как жертвоприношение Исаака, воспринимать как прообраз жертвенной смерти Христа, так что первое событие как бы предвещает и обещает второе, а второе «исполняет» первое.., то тем самым сопрягаются два события, которые не соединены между собой ни причинными, ни временными связями, — сопрягаются так, как это вообще нельзя установить рациональным путем в горизонтальном измерении... Сопрягать их таким образом возможно, только если оба события вертикально связаны с Божественным промыслом — лишь провидение может замыслить подобным образом [историю], и оно одно может дать ключ к ее разумению... Момент «здесь и теперь» — уже не просто звено в земном протекании событий, но нечто такое, что в одно и то же время всегда было и исполнится в будущем. Строго говоря, для Бога, это нечто вечное, всевременное, нечто уже завершенное в своей земной фрагментарности»[63].

Он справедливо подчеркивает, что такое представление об одновременности совершенно чуждо нашему. В нем время рассматривается как что-то близкое к тому, что Беньямин называет мессианским временем, т. е. к одновременности прошлого и будущего в мимолетном настоящем[64]. В таком взгляде на вещи выражение «тем временем» не может иметь никакой реальной значимости.

Наше представление об одновременности складывалось очень долго, и его появление определенно связано — как именно, еще предстоит надлежащим образом выяснить — с развитием мирских наук. Однако это представление имеет настолько основополагающее значение, что если не принять его в полной мере во внимание, то нам будет трудно проанализировать темные истоки национализма. Тем, что явилось на место средневековой концепции одновременности-все-время, было (позаимству-ем у Беньямина еще один термин) представление о «гомогенном, пустом времени», в котором одновременность, так сказать, поперечна, перпендикулярна времени, отмечена не предзнаменованием события и его исполнением, а совпадением во времени, и измеряется с помощью часов и календаря[65].

Почему эта трансформация должна была быть так важна для рождения воображаемого сообщества нации, можно будет лучше всего увидеть, если мы рассмотрим базисную структуру двух форм воображения, впервые расцветших в Европе в XVIII в., а именно: романа и газеты[66]. Ведь именно эти формы дали технические средства для «репрезентирования»[67] того вида воображаемого сообщества, которым является нация.

Сначала рассмотрим структуру старомодного романа — структуру, типичную не только для шедевров Бальзака, но и для любого современного чтива. Она явно представляет собой средство презентации одновременности в «гомогенном, пустом времени», или сложный комментарий к выражению «тем временем». Возьмем для иллюстрации сегмент простого романного сюжета, в котором у мужчины (A) есть жена (B) и любовница (С), а у последней, в свою очередь, есть любовник (D). Своего рода временную схему этого сегмента мы могли бы представить следующим образом:

Время:

I

II

III

События:

А

ссорится с

В C

и

D

А

звонит по телефону

С В

делает покупки

D

играет в пул

D

напивается в

занимаются любовью

баре

А

дома обедает

с В

С

видит

зловещий сон

Заметьте, что на протяжении всей этой последовательности А и D ни разу не встречаются и могут даже не подозревать о существовании друг друга, если С правильно разыграла свою карту[68]. Но что же тогда реально связывает А и D? Два взаимодополнительных представления. Во-первых, представление о том, что они включены в «общества» (Уэссекс, Любек, Лос-Анджелес). Эти общества представляют собой социологические образования, обладающие столь прочной и стабильной реальностью, что можно даже описать, как их члены и D) проходят мимо друг друга по улице, хотя и не знакомясь, но при этом будучи все-таки связанными[69]. Во-вторых, представление о том, что А и D запечатлены в умах всеведущих читателей. Только они, подобно Богу, наблюдают, как А звонит С по телефону, В делает покупки, a D играет в пул, и видят это все сразу. То, что все эти акты выполняются в одно и то же часовое, календарное время, но актерами, которые могут по большому счету ничего не знать друг о друге, показывает новизну этого воображаемого мира, пробуждаемого автором в умах его читателей[70].

Идея социологического организма, движущегося по расписанию сквозь гомогенное, пустое время, — точный аналог идеи нации, которая тоже понимается как монолитное сообщество, неуклонно движущееся вглубь (или из глубины) истории[71]. Американец никогда не повстречает и даже не будет знать по именам больше чем небольшую горстку из 240 с лишним миллионов своих собратьев-американцев. У него нет ни малейшего представления о том, что они в любой данный момент времени делают. Однако есть полная уверенность в их стабильной, анонимной, одновременной деятельности.

Точка зрения, которую я предлагаю, возможно, покажется не такой уж абстрактной, если прибегнуть к краткому анализу четырех художественных произведений, взятых из разных культур и разных эпох, из которых все, кроме одного, неразрывно связаны с националистическими движениями. В 1887 г. «отец филиппинского национализма» Хосе Рисаль написал роман «Не прикасайся ко мне» («Noli me tangere»), считающийся ныне величайшим достижением современной филиппинской литературы. Кроме того, это был едва ли не первый роман, написанный «туземцем», индио[72]. Вот как восхитительно он начинается:

«В конце октября дон Сантьяго де лос Сантос, — или, как его называли, «капитан Тьяго», — устраивал прием. Вопреки обыкновению приглашения были разосланы лишь после полудня того же дня, однако еще до этого и в Бинондо, и в других поместьях, и даже в самом городе только и говорили о предстоящем приеме. Капитан Тьяго слыл человеком гостеприимным, и было известно, что двери его дома — как и его страны — открыты для всех и вся, если речь, конечно, шла не о торговле и не о какой-нибудь новой и смелой идее.

Весть о приеме молниеносно распространилась среди прихлебателей, выскочек и прочей шушеры, которую Господь бог сотворил в превеликой своей благости и с таким усердием размножает в Маниле. Кто принялся начищать ботинки, кто — искать запонки и галстуки, но при этом всех волновала одна мысль: как поздороваться с хозяином дома так, чтобы прослыть его давнишним приятелем, а если представится случай — извиниться за то, что не смог выбраться пораньше.

Званый ужин состоялся в одном из особняков на улице Анлоаге, и хотя номера мы не помним, постараемся описать этот дом так, чтобы его легко можно было узнать, если, разумеется, он уцелел после землетрясений. Мы не думаем, чтобы сам хозяин приказал бы его разрушить — такой труд обычно в этих краях берут на себя Бог или Природа, тем самым освобождая наше правительство от излишних хлопот»[73].

Пространного комментария здесь, разумеется, не нужно. Достаточно заметить, что с самого начала образ (совершенно новый для филиппинской словесности) приема, который обсуждается сотнями безымянных людей, не знающих друг друга, в разных районах Манилы в конкретный месяц конкретного десятилетия, непосредственно будит в фантазии воображаемое сообщество. И в выражении «один из особняков на улице Анлоаге», который «мы постараемся описать так, чтобы его легко было узнать», теми, кто мог бы его узнать, являемся мы-филиппинские-читатели. Невольный переход дома из «внутреннего» времени романа во «внешнее» время повседневной жизни [манильского] читателя дает гипнотическое подтверждение монолитности единого сообщества, которое охватывает действующих лиц, автора и читателей, движущихся вперед в потоке календарного времени[74]. Обратите внимание также на общий тон. Хотя Рисаль не имеет ни малейшего представления об индивидуальных идентичностях своих читателей, он письменно обращается к ним с ироничной интимностью, словно их взаимоотношения друг с другом не являются ни в малейшей степени проблематичными[75].

Поделиться с друзьями: