ЖАНРЫ

Вопросы жизни Дневник старого врача

Пирогов Николай Леонидович

Шрифт:

Не свидетельствует в пользу чухонского остроумия и колокольчик от дуги, хранившийся в мое время в клиническом кабинете и вытащенный Мойером из заднепроходной кишки эстонца. Он страдал запором и вместо того, чтобы способствовать выходу задержанного наружу, попал на мысль — забить еще клин снаружи. Колокольчик ушел глубоко и не без труда был извлечен чрез несколько дней.

Но, разумеется, все эти свидетельства чухонского тупоумия не доказывали еще, что тупоумие и есть главная причина нищеты сельского люда. Во — первых, уже потому нет, что эст, несмотря на свою неразвитость, не ленив, настойчив и терпелив; это мог каждый из нас заметить, вышед в поле и, наблюдая, с каким настойчивым трудом надо было орать пахарю на почве, усеянной валунами. Потом, Прибалтийский край населен не одними эстами; а другое его население — леты, латыши — уже непохожи на чухон. Недаром язык латыша весьма близок к санскритскому; латыш гораздо ближе и к славянскому племени. Его никто не назовет идиотом.

С первого же дня нашего приезда в Дерпт к нам нанялись в услужение пара супругов; муж — эст, жена — латышка. Муж Иоганн, тип чу — хонства — нерасторопный, тяжелый, непонятливый, впрочем, очень честный и работящий, годился бы собственно для ношений одних тяжестей; он был сильный, коренастый парень. Смешон до крайности своею неповоротливостью и свойственною всем эстам невозможностью произносить букву «с» перед «т»: стакан выходит «такан»; Stiefel — «Tiefel». Совершенно другое существо была жена Иоганна, латышка Лена: подвижная, всегда чем — нибудь занятая, чистоплотная, аккуратная, всегда в чистом белом чепце и фартуке, Лена могла везде успеть и всюду поспеть в два раза скорее своего мужа; зная хорошо по — немецки, она говорила за мужа; знала хорошо считать и читать. Лена была пиети — стка и утреннее время по праздникам проводила в молитвенном доме,

в чтении и пении псалмов; иногда же, оставаясь одна в комнате, она пела вполголоса молитвы. Лена служила мне целых десять лет; пять лет служила мне и Иноземцеву, когда мы жили вместе в клинике, и пять лет, когда я был профессором в Дерпте; тогда на ней одной лежало все мое домашнее хозяйство, другого слуги у меня не было; даже и тогда (правда, очень редко), когда собирались у меня на профессорский вечер, Лена успевала всегда и везде одна. Ни разу не было ни пропажи, ни потери; никогда я не ссорился с Леною, и ни я ей, ни она мне ни однажды не сказали ни одного грубого слова. Когда она служила нам вместе с Иноземцевым, то надо было удивляться ее такту и находчивости в присутствии молодых людей, собиравшихся нередко у Иноземцева и позволявших себе говорить разные нескромности. Лена, прислуживая, делала так, как будто не слышит и не обращает никакого внимания; если же кто заходил слишком далеко, обращаясь к ней прямо с болтовнею, того она так ловко и учтиво обрезывала, что он тотчас же прикусывал язык.

Для меня всегда были замечательны отношения эстов и летов к немецкому культурному слою. Как только эст или лет делался горожанином, ремесленником, школьником городского училища, он превращался или старался превратиться в чистокровного немца. И сколько уже дельных и талантливых врачей и мастеров с немецкими и ненемецкими именами перешло из эстов и летов в немецкую интеллигенцию!

Многие из перешедших в мое время забыли и старались хорошо забыть свое происхождение, скрывая его или относясь к своему народу свысока. Теперь, кажется, обнаруживается некоторая реакция. Я же слыхал только от прислуги о розни между господами и народом. Лена сказывала мне, что крестьяне недолюбливают саксов (господ); но о себе она умалчивала, относя себя уже к другому, более культурному слою.

Ненависть или, по крайней мере, неприязнь сельского люда к их саксам начала проявляться к концу 1830–х годов, преимущественно во время голодовки, и тогда же слышнее заговорили и о недостатках, пробелах и промахах в аграрном деле. Русские, знакомые с устройством сельского люда в Прибалтийском крае, заговорили первые, что нищета и недовольство зависят не от лености и тупоумия народа, а оттого, что его обезземелили при эманципации. Это так; но наши народолюбцы забыли, и теперь еще забывают, что за 60 и более лет тому назад у нас иначе и невозможно бы было освободить крестьян от крепостной кабалы, как оставив всю землю за помещиками. Крепостники и крепостничество того времени были не чета нынешним.

В Лифляндии я слыхал от старожилов, что Александр I, освободив крестьян в Прибалтийском крае, хотел было испробовать эту меру и в соседней Псковской губернии; но по приезде в эту губернию был предуведомлен рижским генерал — губернатором Паулуччи о заговоре против жизни императора; сбирались будто бы отравить его ядом.

Заговор устрашил будто бы императора, и намерение эманципиро — вать псковских крестьян было оставлено.

Какими бы ни были отношения крестьян к интеллигенции Прибалтийского края в начале и середине 1830–х годов, то верно, что ни

крестьяне, ни горожане, ни интеллигенция остзейских провинций в то время не питали расположения и симпатии ни к чему русскому. По — эстонски русские и татары имели одно и то же название; русский язык в школах был в пренебрежении, и им, конечно, по вине самого правительства, никто не занимался; русское общество, и без того малочисленное, оставалось совершенно изолированным. Только наш профессорский институт как будто намекал на некоторую связь прибалтийской интеллигенции с нашею отечественною. Край управлялся своими провинциальными законами, ландтагами, ландратами и т. п. Даже деньги были провинциальные, sui generis, кожаные и картонные. Нам выдавали жалованье из уездного казначейства пачками кожаных и картонных четырехугольных листков величиною в обыкновенные визитные карточки.

Не знаю, кто — городские или губернские власти и общества имели право выпускать эту монету; но она не была свыше 2–х рублей (четвертаков) и ниже 50–ти копеек (ассигнациями]). Немудрено, что о русских законах и русском правосудии имелось в крае весьма нелестное понятие.

Мойер, проходя однажды со мною по улице, увидал чухонца, колотившего напропалую палкою свою лошаденку; она застряла в грязи с возом дров. Смотрю — мой Мойер, всегда спокойный и разумный, вдруг бросается на мужика и дает ему несколько подзатыльников, что — то крича по — чухонски и, очевидно, заступаясь за несчастную лошадь. Я стою на тротуаре и смотрю с удивлением на эту неожиданную сцену.

Мойер, возвратившись ко мне, говорит: «So ist mit Gerechtikeit in Russland»(Таково правосудие в России (нем.)).

«Значит, — подумал я, — по — твоему, не тот виноват, кто человека бьет за лошадь, а тот, кто этого не допустить не в силах».

«Herr Doktor Wachter, Sie sind du mmer, als die russischen Gesetze dieses erlauben» [230] , — говорил на своих лекциях другой профессор.

Это был оригинал, закоренелый немец, остроумный и даровитый, с необыкновенною памятью (он наизусть почти знал «Оберона» Вилан — да), но горький пьяница, профессор анатомии Цихориус, старый холостяк, день и ночь сидевший у себя в доме с закрытыми ставнями. День и ночь горела свеча. Вместо мебели сложены были в комнатах груды порожних бутылок. Вот этот гений и находил, что его прозектор, австриец д — р Вахтер, превзошел ту степень глупости, которая допускается русскими законами.

230

Господин доктор Вахтер, вы еще глупее, чем это дозволено русскими законами (нем.).

А д — р Вахтер отвечает ему: «Herr Hofrath, ich kenne die russischen Gesetse nicht» [231] .

Вот как жили при Аскольде наши деды и отцы!

Уже, кстати, о д — ре Вахтере. Он был моим приятелем, насколько 5060–летний, старого покроя, австрийский подданный мог быть приятелем русского юноши, искавшего прогресса чутьем.

И после, когда я сделался профессором в Дерпте, я был единственный из профессоров, которого навещал и с которым знаком был д — р Вахтер. Как кажется, именно австрийское Вахтера происхождение и католическое вероисповедание и были мотивами нашего сближения. Протестанты, северяне, доктринеры смотрели свысока на австрийского лекаря — католика, не учившегося в немецком университете. «Isti propheti»1, — называл он их мне на своем латинском диалекте, завидев где — нибудь профессора.

231

Господин придворный советник, я не знаю русских законов (нем.).

Д — р Вахтер после отставки Цихориуса читал анатомию по найму и был действительно чудак не малой руки. Он выстроил себе какой — то невиданной архитектуры дом, похожий на восточные дома, с плоскою крышею, углубленный в землю, одноэтажный, кирпичный, окнами только на двор, а с улицы представлявшийся проходящим низкою и глухою кирпичною стенкою. В этом жилище д — р Вахтер обитал с своею небольшою семьею; вставал очень рано, пил вместо кофе и чая водку, закусывал ячменною кашею, брал в зубы спичку вместо сигары и отправлялся в анатомический театр, где один, без помощников, препарировал и читал лекции громко и внятно, шокируя и смеша слушателей своим австрийским диалектом. Со мною, где и как только можно, Вахтер говорил по — латыни, отпуская при каждом удобном случае какой — нибудь латинский экспромт. Заметит ли доктор, что я остановился, идя с ним по улице, и отхожу за малою нуждою за угол, он также останавливается и, смотря на оставшиеся от исполнения натуральной повинности следы, непременно напомнит мне: «Littere scripte moment»2. Увидит ли доктор где — нибудь собравшихся на улице баб, он непременно скажет мне:

Поделиться с друзьями: