Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
Сидеть очень тяжело — руки приказано держать на коленях, стул слишком высок, до пола достаю только носками ботинок. Вся тяжесть тела ложится на сферическую поверхность стула. Вставать нельзя — Розенцев запретил это делать даже при появлении в кабинете посторонних — его коллег по пыткам. А вообще подследственный при появлении в кабинете другого следователя, начальника отдела или просто машинистки или стенографистки с петлицами обязан встать и стоять до окрика: «садись!».
Начинаю понимать, что стул не случайно с таким сиденьем — всё предусмотрено и продумано заранее. Во всех ли кабинетах такие стулья? Попытаюсь узнать в камере.
Процессуальный кодекс не запрещает иметь такие стулья — он предусматривает официальное, вежливое обращение с подследственным, но не предусматривает предоставления, хотя бы временного отдыха от «проклятого» стула-«дыбы».
В камере узнаю, что этот способ далеко не общий. Один следователь держит свою жертву в сидячем положении с запретом вставать, другой — только в стоячем, с категорическим запретом садиться, а третий и вовсе держит свою жертву только на корточках. Один ласково играет с пойманной мышью и выматывает душу с улыбкой и наслаждением, другой действует только окриками и угрозами, изощрённой руганью и оскорблением человеческого достоинства, но тоже выматывает, третий — кулаками и ногами, ручкой нагана, четвёртый же — и тем, и другим, и третьим. И тоже выматывает. А, в общем, любым доступным средством и способом, благо для следователя все они доступны, лишь бы привели к признанию, лишь бы способствовали лишению человека сопротивляемости и уважения к самому себе.
— Ну что? Так и будем молчать? Не думал, что ты такая сволочь (прорвало), а ведь семья у тебя хорошая, и жена, и дочки. Видишь? — вынимает три фотографии. — А ведь они ждут тебя, не знают, какой ты гад (опять прорвало). Познакомлюсь, обязательно познакомлюсь с ними. Придётся рассказать, что ты за фрукт!
Я по-прежнему упорно молчу, я даже бессилен бросить ему в лицо оскорбление, обозвать мерзавцем, садистом.
— Засиделись мы с тобой. Видишь, уже светает… Ладно, завтра продолжим… Кстати, ты не очень устал? Ты сиди, не вскакивай, когда заходят ко мне мои товарищи, они в обиде не будут, я им скажу, что у тебя больны ноги… А на меня ты не обижайся, я, кажется, немного нагрубил тебе сегодня, но поверь мне, это не по злобе, совсем нет. Работа у нас очень нервная. Сам должен понимать… Может, что-нибудь передать Тевосяну? — он немного помолчал, закрыл несгораемый шкаф, погасил настольную лампу. — Вот ты пойдёшь спать, а мне опять на Лубянку. Передам ему — отрицаешь встречу с Седовым, постыжу его, скажу, что зря себя оговаривает, да ещё и тебя тянет за собой… Ну, а если он не откажется? А?.. Подумай на досуге об этом! Подумай!
Открывается дверь, входит разводящий. Молча происходит церемония росписей на каких-то листах, и через несколько минут я в камере.
Так началось моё первое знакомство со следователем.
Невольно возникают в голове слова соседа по нарам. Неужели его слова — горькая истина, неужели он говорил вымученную правду? Откуда он, следователь, взял, что поездка в Германию была умышленным и продуманным шагом с моей стороны, что это сделано для связи с врагами моей Родины? А Тевосян? Неужели правда, что он арестован? А что я, собственно, знаю о нём? Разве только то, что он был начальником Главспецстали и старый коммунист. Правда, это он с Точинским — начальником ГУМПа ВСНХ, готовил меня к выступлению с высокой трибуны Первого слёта стахановцев в Кремле, это с ним мы были на заводах Круппа в Германии, это он доверил мне построить первый в Советском Союзе цех холодной прокатки нержавеющей стальной ленты для самолётостроения, он же помогал мне налаживать и осваивать новые марки сталей, ввозившихся до этого из-за границы. Это он послал меня на совещание в кабинет Серго Орджоникидзе. На этом совещании был подписан Наркомом приказ с благодарностью мне — начальнику цеха — за освоение производства холоднокатаной стали для сельскохозяйственных машин. И… он арестован? Он подтверждает мою встречу с Седовым? Нет, нет! Не верю, хоть убей меня, не верю!
— Ты врёшь, гражданин следователь, ты меня провоцируешь! Тебе нужна ещё одна жертва! Но зачем? Я тебя спрашиваю, следователь Розенцев!.. Зачем? Нет, с тобой у меня не получится задушевного разговора, не получится! Ты злоупотребляешь своим положением, ты не считаешься с человеческим достоинством, ты наплевал мне в душу! Таким как ты не откроешь себя! И я не дам тебе рыться в моей душе грязными руками. На все твои провокации буду молчать, буду молчать, когда будешь бить, а бить меня ты будешь. Я это уже понял… Твоих когтей мне не избежать… Буду терпеть и молчать. Не заставишь меня говорить. Пытай, бей, жги, убивай, а по-твоему не будет. Я — человек!
Знает ли об этом Сталин? Нет, он этого не знает! Его слова с трибуны Георгиевского зала в Кремле, обращённые к собравшимся стахановцам, а через них — к народу нашей страны, о том, что трудовой человек у нас чувствует себя свободны гражданином, и, если он работает и даёт обществу то, что может дать — он герой труда, он овеян славой — вызвали в стране небывалый творческий подъём миллионов.
Но эти слова грубо попираются чужими, бездушными и испорченными людьми, окружившими его плотной непроницаемой стеной. Эти люди прячут свои беззакония и несправедливость, направленные против честных людей.
Товарищ Сталин! Ты даже и не подозреваешь, что творится вокруг! Но верю, что рано или поздно, ты пресечёшь эту несовместимость с природой нашего общества. Тебе только нужно об этом узнать! Клянусь, что бы со мной ни случилось, до самой своей смерти буду думать и вынашивать одну лишь мысль — рассказать тебе всё, что творится здесь. Раскрыть перед тобой душу и сердце. Ты — мой судья и судья их, потерявших совесть и честь, толкающих к потере веры в человека, в великого человека!
На другой день, в то же самое время — опять на «свидание».
— Теперь держись, отдыха не жди, выходных не будет. Первую неделю — только по ночам, а потом, если к этому времени не «расколешься» (не подпишешь того, что хочет следователь) — допросы будут и ночью и днём, — говорит кто-то из соседей по нарам. Он уже подписал акт об окончании следствия. Передние зубы у него отсутствуют, а на вид ему ещё нет и сорока лет. Следователь сунул рукояткой пистолета во время разгоревшегося спора о том, кто из них враг народа. Сосед по нарам переусердствовал в категорическом утверждении, что это не он, а следователь — враг народа, да, к тому же, ещё и подлец.
Теперь он (сосед) ждёт приговора, гадая, сколько же — шесть, восемь или все десять лет уготованы ему. Удивляюсь его спокойствию и выдержке.
— Вот уже полгода сижу здесь — и ещё ни один человек не ушёл на волю. Привыкнете и вы, мой инженер. Только не допускайте создания группового дела. За группу обеспечена полная десятка, да к тому же втянете добрых и хороших людей, затянете на многие месяцы следствие, замучают они вас. Требуйте очной ставки с Тевосяном. Не дадут, значит, всё «липа», запугивает, провоцирует. Ведь вы для следователя маленькая, ничего не значащая пешка, а вот если удастся подцепить Тевосяна, тогда это будет настоящее дельце. За такую работу можно будет рассчитывать на перевод в старшие следователи, а может и в начальники отдела. Придёте сегодня с допроса, разбудите меня, потолкуем. Будите, не стесняйтесь, ведь после окончания следствия у меня только и дела — спать да думать, думать до одурения!
— Здорово! Ну, как отдохнул? Что, и сегодня будем молчать? Ну ладно, ладно, не смотри волком! Скажи, кто сидит с тобой в камере, сколько человек? Да ты что! Неужели сто восемьдесят человек?! А как же вы там размещаетесь?.. И на полу спите? Да он же цементный! Ну и ну! Так и ноги можно протянуть!
Вынул из стола какие-то папки, полистал их, вынул из одной листок бумаги, прочитал и положил перед собою, накрыв его газетой.
— Знаешь что? Давай я переведу тебя в камеру, где поменьше людей, даже с отдельной койкой! Ты мне всю правду, а я тебе хорошую камеру. Сообщу семье, где ты, разрешу передачу, а может быть, и свидание. Не думай, что мне это легко будет сделать! Ну, как, договорились?
Прямо рубаха-парень, свой «в доску»! И говорит-то сейчас мягко, вкрадчиво, как заговорщик, с несходящей, будто навечно приклеенной улыбкой на лице. А белёсые немигающие глаза, бегающие с предмета на предмет, и как бы ощупывающие их, скользят мимо меня и выдают искусственность и наигранность затеянного им разговора. Всё же никудышный из тебя артист, гражданин Розенцев, не научился ты управлять своими глазами, выдают они твою сущность. И не прячь ты их от меня. Ты ведь уже разгадан до конца. Лживость и порочность тебе не спрятать за надуманными и заученными фразами, рассчитанными разве только на дурачка.