ЖАНРЫ

Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:

— Да, в Германии я был, и в Австрии, и даже в Голландии. С кем я должен был там встретиться? Родственников у меня там никаких нет, знакомых — тоже. Может, вы интересуетесь, в каких городах я был там, на каких заводах, что видел там, зачем туда ездил, что изучал, кем был послан?

— Ты зубы мне не заговаривай, они у меня не болят! Ишь, разболтался, как на профсоюзном собрании!

— По-вашему — на профсоюзном собрании болтают? Я несколько иного мнения о Школе коммунизма!

Не обратив внимания на мою реплику, следователь закончил свой «монолог» словами:

— Не забывай, что ты у следователя Розенцева, в НКВД! Ты лучше расскажи о встрече с Седовым, сыном Троцкого! Ты сам установил с ним связь или через Тевосяна?

Наступила томительная пауза, длящаяся, как мне показалось, целую вечность.

— Ну что, язык прилип к гортани?! Выпей воды! Вижу, что не ожидал так сразу! Не подготовился к этому?! Волнуешься?! Что ж, это нe так уж плохо, это даже хорошо! Не тороплю с ответом, подумай, подумай! Я и обожду. Только советую — хорошенько подумай. Кстати, заодно вспомни, какие весточки от твоего дружка Седова в 1932-м году привозил тебе немецкий мастер-фашист Нахтигаль?!

В горле пересохло, зря отказался от предложенной воды. В голове какой-то сумбур, а ещё вернее — пустота. А следователь, видя моё состояние, продолжает наседать, любуясь своим «мастерством» «выворачивать» душу.

— Ведь он работал у тебя в цеху в 1932-м году, ты же не станешь отрицать этого?

И опять, не ожидая ответа, продолжает:

— Видишь, как я с тобой разговариваю? Выкладывая тебе всё сразу, помогаю тебе! Думаю, что ты достаточно грамотен, небось пограмотнее меня, и не будешь вилять, как б… хвостом, поможешь нам, назовёшь всех, кто с тобой работал. Имей в виду, что чистосердечное признание и раскаяние поможет мне придумать (так и сказал — «придумать») для тебя наказание помягче!

Справедливости ради нужно сказать, что он оказался намного честнее своих коллег. За «выдачу сообщников и чистосердечное признание» он не обещал свободы, как многие другие следователи, а пообещал только смягчить мне наказание. Его самомнение и возвеличивание собственного «Я» оказалось настолько велико, что затмило ему разум. И, не думая о последствиях, он высказывал, совсем недвусмысленно, мысль, что не суд устанавливает меру наказания и определяет виновность, а он лично! Полагаю, что присутствуй при этом его начальник, наверное, не одобрил бы такой резвости своего подчинённого. А если бы эта тирада стала достоянием более умного и сдержанного его коллеги, даже личного друга, она в тот же день стала бы достоянием и его начальства.

В чём же признаться? О каком наказании говорит следователь? Неужели был прав сосед по парам, подготавливая меня к встрече с «правосудием»?

— Ни с кем я не встречался и не собирался встречаться за границей. Никаких сообщников, кроме моих товарищей по партии, я не имел и не имею! А моя встреча в Берлине с редактором газеты «Роте Фане» Фрицем Данге — немецким коммунистом, у него на квартире, меня нив коей степени не дискредитирует. К нему я попал по приглашению старой коммунистки Тодорской Рузи, которая была с ним знакома ещё со времён его приезда на лечение в СССР.

Как бы не слыша того, о чём я только что ему сказал, следователь продолжает свои вопросы; он явно торопится, ему не выгодно, что так быстро у меня прошло внезапное отупление от его напористой атаки. Он явно пропустил момент и теперь рвётся его наверстать.

— Не встречался? Даже не знал, что Седов в Германии? Может, не знаешь, что он учился вместе с тобой в МВТУ? Может, и Тевосяна не знаешь? А я ведь с ним только вчера долго разговаривал и он мне всё рассказал, не то, что ты. На Лубянку пришлось ездить, ведь он там сидит, а ты и не знал этого? — как бы невзначай проговорившись, заканчивает следователь.

— Ознакомьте меня с тем, что говорил вам Тевосян! Покажите протокол дознания! Я вам не верю, вы говорите неправду! Я хорошо знаю Тевосяна — он коммунист, он человек!

— О, да ты оказывается прыткий, учёный и в этой части! Тебе и адвоката не нужно, свои зубы достаточно остры. Боюсь, что скоро потупеют и ты перестанешь огрызаться! Интересно, кто же тебя так поднатаскал? С воли это знаешь или познал в тюрьме? Ты, говоришь, показать тебе протокол дознания? Покажу, почему не показать? Придёт время — обязательно покажу, и не только протокол — его самого покажу! Но только зря ты тянешь резину. Мы же с тобой, кажется, договорились (когда и о чём?), что ты будешь нам помогать!

Ах, вот ты о чём, гражданин следователь, — ты взываешь к моей помощи! Ты думаешь толкнуть меня в сообщники по клевете, лжи! Вряд ли это удастся тебе, — подумал я, не отвечая на брошенную реплику.

— Молчать! Ну, что же, посиди, подумай, а я газетку посмотрю. Понимаешь, так много работы, что некогда в баню сходить, сегодня не успел даже забежать в парикмахерскую! Когда надумаешь, окликни меня!

Сижу ошарашенный и подавленный наглым, подтрунивающим, высокомерно-снисходительным тоном следователя Розенцева. Вот такими мне всегда представлялись иезуиты инквизиции. Я ещё не могу его ненавидеть, я ещё только недоумеваю, удивляюсь и ужасаюсь, до чего может быть «подлость изощрённой в своей изобретательности».

Один из героев романа «Дом и корабль» А. Кронина говорил: «Ненависть — ведь это тоже чувство. Для того чтобы оно было живым и творящим, чтобы оно стало страстью, нужно, чтобы враг был до боли знаком и понятен, почти физически ощутим. Ненавидеть аллигатора — это то же самое, что любить гуся. Мы же можем любить или ненавидеть себе подобных».

Следователя Розенцева я ещё не знаю, но всем существом своим чувствовал, что ненавидеть его буду.

Никак не хочется верить в арест Тевосяна. Всё происходящее кажется до крайности нелепым недоразумением, заблуждением следователя; кажется кошмарным сном, бредом больного и уставшего мозга.

На больших стенных часах монотонно покачивается маятник. Взад-вперёд, влево-вправо. Тик-так, тик-так! Время течёт медленно-медленно, а я сижу опустошённый, изломанный, на грани сумасшествия от низости надзирателя, от окружающей тишины, от обречённости, от непрерывного тиканья часов. Тик-так, тик-так!..

Эти часы я видел только на первых трёх допросах. Очевидно следователь заметил мои частые взгляды на них и приказал снять. Тоже мне, психолог! А того и не подумал, что освободил меня от пытки ощущать время. Очевидно, он не слышал, что установленные в своё время в одном из коридоров Петропавловской крепости часы, своим тиканьем и боем в мёртвой тишине тюрьмы доводили узников до сумасшествия. Следователю об этом я не рассказывал из боязни обратного их водворения на своё место.

Проходит час, другой, третий. Следователь несколько раз выходит из комнаты, оставляя при этом дверь открытой. Обратно входит бесшумно, незаметно, каждый раз неожиданно, потягиваясь и непритворно зевая, спрашивая хриплым голосом одно и то же:

— Ну, что, надумал? Нет ещё? Что ж, посиди ещё! Никуда не денешься, надумаешь! И всё скажешь, только смотри, чтобы не было поздно. Ведь и моё терпение имеет предел. Я ведь тоже человек, у меня тоже есть нервы!

И как только поворачивается твой лживый язык, как дико и неуместно выглядят твои слова «я ведь тоже человек, у меня тоже есть нервы!». Да, ты действительно, по обличью — человек, но ведь только по обличью! А по своей внутренней сущности — уже давно законченный подлец, успевший растерять всё святое, что отличает человека от хищного зверя. Ведь ты уже уверил себя, что в мире ты только один, а все остальные существуют для удовлетворения твоих желаний, вожделений, просто прихотей. Даже твоё поведение с непосредственным начальником, перед которым ты преклоняешься и угоднически льстишь в глаза, явление временное и преходящее. Ты и его, в известных случаях и при мало-мальских подходящих условиях, продашь не задумываясь, как уже продал свою совесть, честь, доброту. Да и кого ты можешь пощадить? Ведь ты уже не мыслишь жизни без насилия над окружающими; грубая сила, подлость, лесть стали твоей философией. И ты это хорошо знаешь. Твоя спекуляция словами, взывающими ко мне с упрёком — меня совсем мало удивляет, и только возмущает и потрясает — до чего же ты измельчился, исподличался, погряз в своём узком мире насилия над человеком. Единственным оправданием может служить только то, что до этого самостоятельно ты дойти не смог бы. Тебе помогли извне, а ты не сопротивлялся. Вот это я уже стал понимать, и это страшно!

Поделиться с друзьями: