Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей
Шрифт:
Хороший был председатель, с головой человек. А вот не удержался. Встретил я его в Ставропольской тюрьме — осунулся, поседел, а своё отстаивает. Ты, Сафонов, говорит, не тужи, не всегда так будет. Придёт и наш с тобой день. Вот за него-то я и сюда попал. Следователь всё хотел от меня, чтобы я подписал, что председатель — троцкист, а я даже толком-то и не знаю, что это такое. Ну как я мог подписать? Ну и не подписал, как он ко мне ни подлазил — и лисой, и зверем. Тогда он, я о следователе говорю, написал, что я тоже «троцкист». А Особое Совещание восемь лет прописало, даже не судили — зачитал какой-то в штатском — и всё! Ну да не об этом я хотел тебе сказать. Я ведь о силе народной говорить начал, а вишь, куда махнул, стал о себе говорить. Сколько разной придури у нас на лагпункте?! Да пообещай им махорки — всяк станет уголь копать. А чего она стоит-то, махорка, — копейки! А, поди, достань её! Вот в том-то и дело, что не достать! Ты поговори там с начальством — не дураки же они, как мой следователь. Ты не боись — поговори! А если бы пообещали одеть в первый срок — отбою от людей не будет. Поговори! А?
— А «троцкистом» не сделают, как тебя? — пошутил я.
— А ты не смейся, я ведь дело толкую тебе!
Вот я и поговорил. Немного не так, как советовал Сафошкин, а всё же поговорил.
Улан-Удэ получил уголь, а рудоуправление зажгло над шахтой № 2 красную звезду.
Да, народ — большая сила! Прав ты, мой дорогой товарищ Сафошкин, большая!
ГУДОК
Завтра — первое мая. Несколько дней тому назад человек пятьдесят заключённых были сняты нарядчиком с работы, а в лагере, по указанию оперуполномоченного, начальником режима — водворены в отдельный барак с решётками на окнах и лабазным замком на дверях.
Операция изоляции больших групп заключённых на все дни октябрьских и первомайских праздников не вызывала у нас какой-либо реакции. К этому давно привыкли и только нарушение установленного «обряда» могло бы вызвать разговоры, обсуждения и различные толки. Оставался только непонятным сам принцип подбора «козлов отпущения». Изолированными оказывались самые различные люди — политические и бытовики, с малыми и большими сроками, с тяжёлыми преступлениями, такими как измена Родине, шпионаж, диверсия и более безобидные — агитация и саботаж.
Кажется, в Японии, был или есть закон, что человека можно судить за образ его невысказанных мыслей. У нас такого закона не было и нет. И всё же самым правдоподобным объяснением принципом отбора людей для изоляции на время праздников сводилось только лишь к подозрению человека в потенциальных наклонностях к побегу, то есть осуждение его за «образ невысказанных им своих мыслей»! Подкреплялось это в значительной степени тем, что расконвоированные никогда не включались в этот «контингент». Количество и состав этого «контингента» не был стабильным и всегда был несколько неожиданным и непонятным.
Так или иначе, какие бы принципы не закладывались в это дело, никто из нас не был гарантирован от тюрьмы в тюрьме. Людям наносилась дополнительная моральная травма.
За два дня до праздника я, как механик рудоуправления и И.Ф. Манохин, как начальник электростанции, были вызваны в «хитрый домик» к «куму».
Беседа с оперуполномоченным Мавриным оказалась непродолжительной и свелась к требованию от нас бесперебойной работы электростанции и ручательства своей головой, находящихся в нашем подчинении.
— А что может быть с людьми, гражданин начальник? — задал ему вопрос Манохин, отлично понимая уполномоченного и просто вызывая его на откровение.
— А ты подумай хорошенько и сам сумеешь ответить. Мы тебе и Сагайдаку доверяем (ничего себе, заслужил доверие от сатрапа!), а всем верить не можем. Неужели ты можешь поручиться за всех твоих кочегаров и машинистов? Наверное, нет! Вот и помоги себе, да и нам тоже! А они и не будут знать, что это вы подсказали нам!
— В чём, гражданин начальник? Не скажете ли поточнее, в чём вам помочь? — включаюсь в разговор и я.
— Подскажите, кого подозреваете, а мы их в дни праздников не выпустим из зоны, вот и весь сказ!
— Я понял вас, гражданин начальник, я всё понял, даже больше, чем надо, — отвечает ему Манохин. — Не выйдет, хоть вы нам и доверяете. Не выйдет! Мы отвечаем за работу станции и она работать будет, но будут работать и кочегары, и машинисты, гражданин начальник, все до одного. И только при этих условиях.
— Мы свободны, гражданин начальник, или будут ещё какие-нибудь указания? — спрашиваю я. — Можно идти?
Маврин явно недоволен, сквозь зубы цедит: «Идите!»
— Вот сволочь, нашёл, кого вербовать! А ведь здорово у нас получилось с этим «кумом», не правда ли?
— Здорово-то здорово, но нам это так не пройдёт. Ведь это уже не человек, а подлец по своей хамской сущности, пробы ставить негде. Не захотели служить мне добром — возьму силой — вот и вся его философия. Попомни, он приложит все свои силы, чтобы свернуть нам головы, он не побрезгует ничем, вплоть до грязных провокаций!
— Ты прав, Иван Фёдорович, но учти, что сейчас он нас не тронет. Ни Златин, ни Калинин, даже и сам Росман на это не пойдут. Конечно, готовыми нужно быть ко всему.
— Да ну его к чёрту, не стоит он того, чтобы столько говорить о нём. Ты при случае всё же намекни Калинину, пусть будет подготовлен. А хорош же мужик Калинин! Вот бы побольше таких! Ничего не боится. Вчера при этом подлеце Маврине благодарил смену, да не как-нибудь просто — назвал товарищами и каждому по пачке махорки выдал.
— А он и начальников шахт подобрал таких, как сам. Что можно плохого сказать о Моравском, Степанюке, Працюке, Лаврове?
— Вот и оправдывается пословица «Каков поп, таков и приход», не так ли?
Электростанция и ремонтно-механические мастерские находились в производственной зоне, примыкавшей к двум лагерным пунктам. Вход и выход туда у нас с Манохиным, Алиевым и Лаймоном были не ограничены ни временем, ни продолжительностью нахождения в этой зоне. В любое время дня и ночи мы могли выходить из жилой зоны не только сами, но и имели право выводить необходимых нам людей.
Большую часть суток мы проводили на производстве, глуша свою боль работой. Никогда раньше я не рвался с таким желанием на работу и никогда раньше так неохотно «домой» — в зону. Работа настойчиво и неумолимо перемалывала время, час за часом, день за днём. Всем существом своим я рвался за зону, подальше от бараков, нарядчиков, комендантов, надзирателей и конвоя.
Под первое мая всю ночь провели мы на электростанции, в шахтах, в мастерских. Не потому, что боялись за свои головы. Мы любили своё дело и отдавали ему самих себя без остатка. Время было тяжёлое, страна была отрезана от донецкого угля. Мы понимали и глубоко чувствовали, что простой шахт из-за отсутствия электроэнергии мог нанести чувствительный ущерб фронту.
На станции работали два локомобиля по сто семьдесят лошадиных сил и «старушка» — пятисотсильная паровая машина «Леснер» — моя ровесница, выпуска 1902-го года.