Воспитание воли
Шрифт:
Вот если бы можно было доказать, что всякая борьба бесполезна, что эгоист при всем своем желании никогда не мог и не может возвыситься до самопожертвования, это был бы действительно аргумент, единственный веский и ценный. Но кто же решится утверждать, что эгоист не способен на жертвы? Да подобное заявление не заслуживало бы даже разбора. Мы чуть не каждый день видим, что из-за наживы, из-за денег самые трусливые из трусов идут навстречу смерти. Нет такой страсти, которая не могла бы заглушить страха смерти. А между тем для эгоиста жизнь есть бесспорно высшее благо.
Разве мы не знаем примеров, что эгоисты, увлеченные минутным энтузиазмом, жертвовали жизнью отечеству или какому-нибудь благородному общему делу? А раз такое состояние возможно хотя бы на миг, то спрашивается: куда же девается на этот миг пресловутое: operari sequitur esse? Характер, способный радикально переродится хотя бы на полчаса, не есть неизменный характер, и, значит, для человека есть надежда достигнуть того, чтобы такие перерождения возобновлялись все чаще и чаще.
И потом интересно бы знать, где встречал Шопенгауэр такие абсолютно последовательные характеры, где он видел, например, чтобы человек оставался эгоистом во всех своих помышлениях, во всех своих чувствах от первого до последнего? Надо полагать, что такое упрощение человеческой натуры никогда не осуществлялось в действительной жизни. И опять-таки, повторяем, то мнение, что характер есть нечто единое, цельное, однородное, зиждется на почве в высшей степени поверхностных наблюдений. Характер есть равнодействующая разнородных сил, и одной этой аксиомы, основанной на наблюдении над живыми людьми, а не над абстрактами, вполне достаточное, чтобы разбить в прах наивную теорию Канта и Шопенгауэра. Спенсеру же довольно будет возразить, что ведь и добрые влечения тоже наследственны, как и злые, и в той же мере присущи нашей организации, и что при известном умении силу наследственности можно с таким же успехом эксплуатировать для себя, как и против себя. Во всяком случае весь вопрос здесь лишь в степени, и мы надеемся, что дальнейшая аргументация предлагаемой нами книги раз и навсегда покончит с этим вопросом.
Оставим же в покое эту теорию — теорию неизменности характера, ибо она падает сама собой. Скажем спасибо Шопенгауэру за то, что он привил ее в Германии: случись у нас опять война с немцами, она сослужила бы нам службу двух корпусов солдат, не будь у нас своих теоретиков безнадежности, и в особенности Тэна, который обнаружил узость взгляда, поистине непостижимую в человеке такого большого ума, не сумев отличить фатализм от детерминизма, и который, в силу реакции против кузеновского спиритуализма, дошел до того, что признал жизнь человеческую независимой от человеческой коли, а добродетель обозвал готовым продуктом таким же, как например, сахар. Наивное, ребяческое уподобление, которое, благодаря именно своей грубости, надолго отбило мыслящих людей от изучения детерминизма в психологии и с минуты своего появления на многие годы подорвало значение книги Рибо о болезнях воли. Поневоле подумаешь, до какой степени верно, что зачастую особенно в делах такого деликатного свойства один неловкий и чересчур решительный союзник бывает страшнее целой армии противников.
Теперь нам остается очистить наш путь от другой теории, гораздо более претенциозной и внушительной на вид, — от теории, которая отстаивает возможность для человека стать господином своего «я», но которая именно благодаря тому, что на вопрос нравственного самоосвобождения она смотрит как на дело легко достижимое, ничуть не меньше, если не больше фаталистических теорий, способствовала размножению породы людей, отчаявшихся в успехе этого дела и махнувших на него рукой, как на вещь безнадежную. Мы говорим о теории свободы воли.
Свобода воли, которую многие смешивали с нравственной свободой, не только не имеет ничего общего с последней, но совершенно ей противоречит. В самом деле, такая трудная задача, как самоосвобождение, — задача, требующая времени, являющаяся синонимом настойчивости и постоянства, — и говорить о ней молодым людям, как о деле, которое дается без всякого труда, достигается путем простого fiat. [fiat франц. [fjat] 1. принятие решения, волевое решение 2. fiat! — да будет так!] Не значит ли это заранее обрекать их на разочарование и уныние? Напротив, в тот именно момент, когда молодой человек после восьмилетнего постоянного общения с сильными характерами древности, встающими перед ним еще грандиознее в перспективе веков, весь проникнут энтузиазмом, — тогда-то и следует поставить его лицом к лицу с предстоящей ему важной задачей, не скрывая от него и ни в чем не умаляя ее трудностей, но показав ему в то же время, что его ожидает верный успех, если он будет настойчив.
Не fiat делает человека господином своего «я», как не fiat сделал Францию 1870-го года могущественной Францией наших дней. Двадцать лет тяжких, настойчивых усилий положила наша родина на то, чтобы подняться. Так и нравственное возрождение личности всегда будет делом терпения и труда. Как люди убивают по тридцати лет жизни на тяжкий, суровый труд только затем, чтобы получить под старость право на отдых в деревне, а мы не пожертвуем и частицы нашего времени такому великому, такому благородному делу, как достижение власти над собой! Ведь от успеха или неуспеха этого дела зависит, какую роль мы будем играть в жизни, чего мы будем стоить и, следовательно, что мы будем из себя представлять. Победа в этой борьбе даст нам всеобщее уважение, откроет нам все источники счастья (ибо только хорошо направленная деятельность дает истинное, глубокое счастье), — и чтобы почти ни один взрослый человек не прилагал стараний обеспечить за собой эту победу! Не ясно ли, что под притворным пренебрежением к этому вопросу таится скрытое страдание? Да и не испытал ли его каждый из нас? Кто из нас в свои учебные годы не чувствовал с глубокой болю несоразмерности между своим влечением к добру, между своим желанием трудиться, поступать честно и разумно и слабостью своей воли? «Вы свободны», — говорили нам наши наставники. И мы с отчаянием чувствовали, что слова эти — ложь; никто не говорил нам, что воля приобретается медленно и с трудом, никому и в голову не приходило спросить, как она приобретается. Никто не готовил нас к этой борьбе, никто нас не поддерживал; понятно и естественно, что в силу реакции мы с жадностью набрасывались на ребяческие доктрины Тэна и фаталистов: эти по крайней мере давали нам утешение, проповедуя покорность перед бесплодностью борьбы. И мы спокойно отдавались течению, стараясь забыться, чтобы не чувствовать лживости этих доктрин, приятно убаюкивавших нашу лень. Да, если что способствовало распространению фаталистических теорий в психологии, так это наивная и вместе с тем пагубная теория философов свободы воли. Нравственную свободу, как и свободу политическую, как и все, что имеет какую-нибудь ценность на земле, приходится завоевывать трудной борьбой и постоянно отстаивать. Она — награда силы, настойчивости и уменья. Тот только получает свободу, кто ее заслужил. Свобода не есть ни право, ни совершившийся факт; свобода есть награда, — высшая награда, дающая наибольшую сумму счастья: свобода для жизни — то же, что солнечный свет для пейзажа. Кто не сумел ее завоевать, тот никогда не узнает глубоких и прочных радостей бытия. К сожалению, ни один вопрос не затемнялся в такой степени, как жизненный вопрос личной свободы. Бэн называет его ржавым замком метафизики. Ясно, что под личной свободой мы разумеем нравственное самоуправление, власть над собой, упроченное преобладание в нашей душе благородных чувств и нравственных понятий над животными влечениями. О полном самообуздании, об отрешении от всякого греха мы не должны и мечтать: слишком короткий промежуток в каких-нибудь несколько десятков столетий отделяет нас от наших диких предков, живших в пещерах, для того, чтобы мы могли вполне освободиться от наследия необузданной вспыльчивости, эгоизма, похоти и лени, которым они нас наделили. Даже святые, вышедшие победителями из этой безустанной борьбы между нашей человеческой и нашей животной природой. — даже и те не знали счастья спокойного, полного торжества.
Но, повторяем, читатель не должен забывать, что наша задача — задача, которую мы пытаемся наметить здесь в общих чертах, гораздо легче той, какою задавались люди, искавшие святости, ибо одно дело — бороться со своей ленью и страстями, и совершенно другое — стремиться к тому, чтобы убить в себе эгоизм, вырвать его с корнем.
Однако даже и при таких сравнительно благоприятных условиях борьба будет длинна и трудна. Невежды и люди самонадеянные никогда не одолеют в этой борьбе. Тут целая тактика, которую надо изучить, и долгий непрерывный труд, с которым надо считаться. Выступать на эту арену, не зная законов психологии и не считая нужным следовать указаниям тех, кто их знает, — все равно, что рассчитывать победить в шахматной игре искусного противника, не зная ходов фигур. — Но если вы не можете ничего создать, скажут нам сторонники этой химерической свободы воли, — если вы не можете властью произвольного fiat придать тому или другому побуждению той силы, которой само по себе оно не имеет, то значит вы не свободны. — Нет, мы свободны, и иной свободы мы не хотим. Мы не признаем, как признаете вы, что побуждению можно придать силу простым хотением, непонятным, таинственным актом, противоречащим всем законам науки, но мы рассчитываем дать ему эту силу разумным приложением закона ассоциации, Мы управляем человеческой природой лишь путем подчинения ей. Законы психологии — единственная гарантия нашей свободы, и они же — единственное, доступное нам орудие нашего освобождения. Для нас не существует свободы вне детерминизма...
Мы подошли к главному пункту спора. Нам говорят: коль скоро вы не допускаете, чтобы воля сама по себе, помимо всякого желания, одной лишь своей свободной инициативой, могла обеспечить преобладание слабому побуждению над могущественными, враждебными ему двигателями, — вы предполагаете желание. Ваш студент никогда не будет работать, раз у него нет желания работать. И вот вы вернулись вспять, вы пришли к предопределению, и к предопределению более жестокому, чем у кальвинистов, ибо кальвинист, обреченный аду, не знает об ожидающей его участи, и надежда попасть в рай никогда его не покидает. Вашему же студенту добросовестный самоанализ всегда может показать, что у него нет желания, что он лишен благодати и что, следовательно, всякое усилие бесполезно: он должен заранее проститься с надеждой.
Как видите, вопрос поставлен ребром. Одно из двух: у меня есть желание лучшего или у меня его нет. Если его нет, всякое усилие будет бесплодно. А так как желание зависит не от меня, так как благодать нисходит, куда ей вздумается, то вот вы и приперты к стене: вы опять-таки пришли к фатализму, хуже того: к предопределению. — Прекрасно; но, допуская необходимость присутствия желания, мы допускаем меньше, чем это кажется на первый взгляд. Заметьте: желание лучшего, как бы ни было оно слабо, мы признаем достаточным, ибо полагаем, что путем применения надлежащих средств, путем систематической культуры такое желание можно развить, укрепить и переработать в твердую и прочную решимость. — Но ведь желание-то это — пусть хоть в самой слабой степени — но все-таки оно вам нужно; вы ставите его условием. Раз нет желания, вы бессильны.
Вполне с этим согласны и даже думаем, что сами сторонники свободы воли признают вместе с нами всю бесплодность решения исправиться, коль скоро оно не опирается на желание исправиться. Работать, скрепя сердце, над задачей, требующей времени и терпения, не любить того, что хочешь осуществить, это значить — не иметь никаких шансов на успех. Надо любить свое дело, чтобы добиться успеха. — Но опять-таки одно из двух: эта любовь, это желание — есть они у вашего студента, или их нет? Если нет, он осужден безвозвратно. — Ведь мы уже сказали, что принимаем эту дилемму. Да, желание необходимо: нет желания свободы, нет и свободы. Но все дело-то в том, что печальные последствия такого предопределения распространяются всего лишь на одну категорию людей, на которых и сами сторонники свободы воли, — даже самые крайние из них, — смотрят как на несчастных обреченных.
В самом деле, ведь и вся-то категория этих обреченных сводится к маленькой кучке жалких умалишенных, страдающих нравственным умопомешательством. Мы утверждаем, хоть и не можем этого доказать, утверждаем единственно на том основании, что никогда не встречали случаев противного, — что если спросить любого человека (не страдающего умственным расстройством), предпочел ли бы он славное поприще Пастера существованию какого-нибудь презренного пьяницы, человек этот ответить «да». Само собою разумеется, что это постулат, наш постулат. Но кто же станет его оспаривать?