Воспитание воли
Шрифт:
Видели ли вы когда-нибудь человека, который был бы абсолютно не чувствителен к величию гения, к красоте, к нравственному совершенству? Если такой зверь и существует или существовал на земле, то, признаюсь, его положение ничуть меня не трогает. Если же постулат мой верен, — а он верен для огромного большинства человечных людей, — мне этого довольно. Раз человек презирает гнусность наиболее отталкивающих экземпляров человеческой породы и предпочитает ей величие Сократа, Регула, Винцента-де-Поля, такого предпочтения — как бы ни было оно слабо — вполне достаточно. Ибо предпочитать значит любить, желать. А желание — будь оно самое мимолетное — можно всегда поддержать, укрепить. Если работать над ним, обращаться с ним умело, с надлежащим знанием психологических законов, оно вырастет, разовьется и превратится в непоколебимую решимость. Так из слабого зернышка — пищи муравья — вырастает могучее дерево, которому не страшны ураганы.
Итак, тот довод, что мы пришли к предопределению, нимало нас не смущает, ибо — вне небольшой кучки умалишенных, от которых отступаются и сами сторонники свободы воли — сторонники пресловутого fiat, да может быть еще нескольких десятков неисправимых злодеев — все мы предрасположены к добру. Таким образом человеческая нравственность не имеет ни малейшей надобности связывать свою судьбу с такими рискованными и, повторяем, с такими безотрадными теориями, как теория свободы воли. Нравственность нуждается только в свободе, а это не одно и то же. Нравственная же свобода может быть достигнута лишь путем детерминизма и в пределах его. Для того, чтобы человек мог достигнуть нравственной свободы, нужно только, чтоб у него хватило воображения построить план жизни и поставить его целью своих стремлений. Знание и приложение на практике законов психологии дадут ему возможность обеспечить преобладание за намеченным планом, а там его делу поможет время — этот великий двигатель освобождения идеи в нашем сознании.
Весьма возможно, что наша концепция свободы не так соблазнительна для человеческой лени, как теория свободы воли. Но она имеет над последней то преимущество, что согласуется с сущностью нашей психической и нравственной природы и не ставит нас в глупое положение человека, гордо заявляющего о своей абсолютной свободе, причем это заявление разбивается на каждом шагу о слишком явную очевидность его рабства перед его внутренними врагами. И если бы недоразумение кончалось на том, что вызывало бы ироническую улыбку у наблюдателя человеческой природы, тогда бы еще полбеды; но в том-то и горе, что неизбежным его последствием является разочарование и уныние у людей самых благих начинаний, не говоря уже о том, что теория свободы воли несомненно послужила преградой для многих глубоких умов, заставив их уклониться с пути исследования элементов, обусловливающих волю1. А это невознаградимая потеря.
Теперь, когда мы освободились от ходячих психологических доктрин, мы можем спокойно углубиться в наш предмет и приступить к более близкому ознакомлению с психологией воли.
Отдел II
ПСИХОЛОГИЯ ВОЛИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Исследование роли идей в ряду элементов, образующих волю
Если бы элементы, из которых слагается наша психическая жизнь, были просты, не могло бы быть ничего легче, как ознакомиться с теми ресурсами или препятствиями, какие они представляют в деле достижения власти над своим «я». Но элементы эти переплетаются между собой в такие запутанные комбинации, что подробный их анализ становится делом очень сложным и далеко не легким.
Не трудно однако заметить, что все элементы нашей внутренней жизни сводятся к трем группам, а именно: к идеям, эмоциям, или чувствам, и поступкам.
Слово идея обнимает собою много отдельных элементов. Самое глубокое различие, какое до сих пор сумели провести между нашими идеями психологи, изучавшие область взаимных соотношений ума и воли, это деление идей на центростремительные и центробежные. Есть множество идей, приходящих к нам извне; все это лишь временные гостьи, не прошедшие еще через процесс ассимиляции и для которых наша память служит лишь складочным местом. Самые противоречивые понятие уживаются здесь бок о бок, и все мы носим в себе целый склад мыслей, заимствованных из чтения, из разговоров, даже из снов: все это чужестранцы, воспользовавшиеся нашей умственной ленью, чтобы вторгнуться в наше сознание, большей частью под прикрытием авторитета какого-нибудь писателя или профессора.
В эту-то кладовую, где, как говорится, всякого жита по лопате, обращаются наша лень и наша чувственность, когда хотят найти себе оправдание. Идеи этого порядка подчинены нашей воле: мы можем выстроить их в шеренгу, сделать им смотр и заставить их эволюционировать, как нам заблагорассудится. Мы над ними полные господа, но зато они над нами не властны. Идеи эти в большинстве одни слова — не больше. А борьба слов с нашей ленью и чувственностью — это та же борьба глиняного горшка с чугунным. Фулье защищал совершенно ложный тезис, говоря об идеях-силах. Он не понимал, что если идея и обладает двигательной силой, то источник этой силы всегда почти коренится в тесной связи идеи с настоящими двигателями, какими являются эмоции. Опыт показывает нам на каждом шагу, как слаба власть идеи. От чисто формального, рассудочного одобрения еще очень далеко до деятельной веры, приводящей к поступку. Как только ум выступает один, без посторонней помощи, на борьбу с дикой когортой чувственных влечений, он оказывается бессильным. В здоровом состоянии такая обособленность ума невозможна, но в болезнях воли мы находим ясные доказательства того факта, что всякая сила, приводящая к важным поступкам, исходит из области чувства. Мы не говорим, чтобы ум был сам по себе совершенно бессилен; мы утверждаем только, — и это нам кажется несомненным, — что одной силы ума недостаточно, чтобы сдвинуть или одолеть тяжелую, неподвижную массу животных влечений. Рибо доказал разительными примерами, что когда чувствительность глубоко поражена, когда ощущение не сопровождается, например, чувством радости, как бы должно сопровождаться, а вызывает только представление о себе, только одну холодную сухую идею, — разумное существо становится неспособным сделать самое простое движение рукой, чтобы подписать свое имя. Кто из нас не испытывал подобного состояния в минуту пробуждения после тревожного сна и неполного отдыха? Казалось бы, мысль ваша работает довольно отчетливо, вы понимаете, что надо сделать; но вы не можете стряхнуть охватившего вас глубокого оцепенения и чувствуете, что идея сама по себе имеет мало силы. Но стоит вам услышать в эту минуту, как ваша служанка переговаривается с посетителем, которого вы ждали, но о котором забыли, — и испуг перед тем, что вас застанут врасплох (а испуг — чувство), мгновенно сбрасывает вас с постели. Разнообразные случаи, приводимые Рибо в его «Болезнях воли» дают нам живую иллюстрацию этого контраста между влиянием идеи и чувства. Так, например, один из больных, которых он описывает, бывший не в состоянии сделать ни малейшего произвольного движения, — хотя умственные его способности не были повреждены, — первый выскочил из кареты, когда она переехала женщину на дороге.
К несчастью, на патологические состояния принято смотреть, как на нечто самобытное, стоящее особняком, а между тем это та же действительность, только в увеличенном масштабе. Как скряга всегда будет готов смеяться над смешными сторонами Гарпагона, не думая принимать сатиры на свой счет, так и мы не хотим узнавать себя в тех резких, определенных проявлениях болезненного состояния духа, какие мы видим у душевнобольных. Но уже один опыт должен бы заставить нас понять все бессилие идеи. Не говоря об алкоголиках, которые отлично знают, к каким последствиям приведет их пьянство, но не чувствуют этих последствий, пока их не хватит первый удар, т.е. когда уже поздно, — что такое непредусмотрительность, как не представление тех бед, каким грозит будущее, но представление, лишенное ощущения этих бед? Нужда пришла. Ах, если бы я знал! Он знал, но не тем глубоким, прочувствованным знанием, которое по отношению к воле одно только и идет в счет.
Под этим поверхностным слоем идей, не проникающих вглубь, лежит ряд идей, которые могут почерпнуть силу в поддержке мимолетного чувства. Возьмем пример. Положим, что вы провели несколько дней в сравнительном бездействии. Вы читали, но сочинение, над которым вы работаете, не подвигалось вперед; воля отказывалась служить, вопреки превосходным доводам, которыми вы старались себя убедить; вдруг почта приносит вам известие об успехах вашего товарища, и вот в вас зашевелилось чувство соревнования, зависть, и чего не могли сделать самые высокие, самые основательные соображения, то разом делает волна эмоций низшего порядка. Я никогда не забуду одного случая, показавшего мне с поразительной ясностью всю разницу между эмоцией и идеей. Как-то раз в Бюэ, перед рассветом, я спускался по крутому склону ущелья; дно пропасти исчезало в темноте. Я поскользнулся и покатился вниз на ногах. Ни на секунду я не растерялся. Я понимал свое критическое положение и ясно сознавал опасность. Шагов через полтораста мне удалось замедлить свой бег и наконец остановиться: все это время я не переставал думать о том, что я могу разбиться. Совершенно спокойный, я продолжал спускаться, опираясь на свою альпийскую трость, пока не дошел до площадки между скал. И тут-то, когда я был в безопасности, когда я был спасен, у меня вдруг началась сильнейшая дрожь (быть может вследствие истощения после чрезмерных усилий). Сердце страшно билось, все тело покрылось холодным потом, и только тут я почувствовал страх, непреодолимый ужас овладел мной. В один миг сознание опасности перешло в ощущение опасности.
Еще глубже, чем эти идеи внешнего происхождения, временно воспринятые преходящими эмоциями, заложены в нас идеи, которые — хотя прошедшие тоже извне — находятся в такой гармонии, так тесно сливаются с основными чувствами, с идеями внутреннего происхождения, представляющими, так сказать, точную формулу самой сущности нашего характера, самых глубоких наших влечений, что тут уже бывает невозможно сказать, идея ли поглотила чувство, или чувство идею. Наше чувствующее «я» придает им горячую окраску: такая идея сама становится в некотором роде чувством. Как лава, остывшая на поверхности, годами сохраняет свою первоначальную теплоту на известной глубине, так и идеи этого порядка, при переходе своем в область умственной деятельности, сохраняют теплоту своего эмоционального происхождения. Ими в одно и то же время и вдохновляется, и поддерживается всякая продолжительная деятельность в данном направлении. Но мы не должны забывать, что идеи этого происхождения нельзя назвать идеями в собственном смысле; это скорее точно выраженные, удобные для обращения заместители чувств, т.е. могущественных, но малоподвижных, тяжелых на подъем психических состояний. Они не имеют ничего общего с теми поверхностными идеями, которые составляют «словесного человека» и которые часто суть не более, как слова, пустые символы обозначаемых ими вещей. Свою силу они получают, так сказать, от корней. Это заимствованная сила, которую они черпают в живом источнике чувства, страсти, одним словом — эмоции. Раз такая идея зародилась в душе, жаждущей ее воспринять, она начинает путем таинственного двойного процесса эндосмоса, с которым мы познакомимся ниже, притягивать к себе чувства, могущие ее оплодотворить; она как бы питается, подкрепляется ими, а с другой стороны, точность, определенность идеи сообщается чувству и дает ему не силу, а направление. Идея для эмоций — то же, что намагничивание для бесчисленных токов в бруске мягкого железа: она направляет их в одну сторону, предупреждает столкновения и беспорядочную, смешанную массу превращает в правильный ток удесятеренной силы. Так, в борьбе политических партий бывает иногда достаточно одной удачной формулы популярного оратора, чтобы направить к одной определенной цели все до тех пор разрозненные и враждовавшие между собой народные силы.
Но предоставленные собственным ресурсам идеи бессильны перед могуществом влечений. Кому не случалось, особенно ночью, поддаваться беспричинному страху, — тому нелепому страху, когда вы не смеете пошевелиться в постели, когда сердце колотится в груди, кровь приливает к вискам и вопреки всем доводам рассудка, не утратившего ни на волос своей ясности, вы не в силах побороть овладевшего вами волнения? Советую тем, кто этого не испытал, прочесть в глухую полночь, в деревне, зимой, когда ветер воет в трубе, «Замурованную дверь» Гофмана (один из его фантастических рассказов); тогда они воочию убедятся, как мало значат разум, идеи со всею их точностью перед эмоцией страха. Да не говоря уже о таких могущественных и почти инстинктивных чувствах, как страх, довольно познакомиться поближе с областью чувств более высокого порядка, с так называемыми приобретенными чувствами, чтобы уяснить себе всю разницу между двигательной силой идеи и эмоции. Сравните «попугайскую», чисто рассудочную веру провинциальной буржуазии с прочувствованной верой доминиканца. Последний чувствует религиозную истину, и это чувство дает ему силу жертвовать своей личностью; он лишает себя всего, что ценится в этом мире, умерщвляет свою плоть, безропотно переносить бедность и самый суровый режим. Буржуа, у которого вера интеллектуального происхождения, ходит к обедне, но не чувствует ни малейшего отвращения к проявлениям самого гнусного эгоизма. Он богат, но он безжалостно эксплуатирует свою бедную служанку: морит ее голодом, изводит непосильной работой. Сравните, наконец, социалистические поползновения какого-нибудь бульварного завсегдатая, который не откажет себе ни в одном удовольствии, ни даже в самой пустяшной издержке, удовлетворяющей его тщеславию, с прочувствованным социализмом Толстого, осыпанного всеми земными благами, — человека, который, имея все: аристократическое имя, богатство, гений, живет жизнью русского крестьянина. Или возьмем идею неизбежности смерти: каждый из нас знает, что смерть неизбежна, но у большинства эта идея остается абстрактной. И вот мы видим, что мысль по существу такая утешительная, успокаивающая, — мысль, которая должна бы смягчить в нас низменные побуждения честолюбия, гордости, эгоизма и прекращать наши страдания в самом источнике, остается бездействующей и ни в чем не влияет на наши поступки. Да и может ли быть иначе, когда даже осужденным на смерть идея неизбежности смерти чувствуется по большей части только в последний момент? «Эта мысль ни на секунду не покидала его, но она представлялась его уму так смутно, в такой общей форме, что он не мог остановиться на ней. Минутами вспоминая, что скоро он умрет, он начинал дрожать от ужаса и вспыхивал весь, как огонь, и вслед затем принимался машинально считать брусья железной решетки в зале суда, с удивлением замечал, что один брус сломан, и спрашивал себя, починят ли его... Только вечером этого последнего печального дня мысль о безысходности его положения, об ужасающей развязке, к которой он был так близок, предстала его уму во всем своем ужасе: до этой минуты он только смутно предвидел возможность того, что он умрет так скоро» («Оливер Твист» Диккенса).
Мы думаем, что этих примеров достаточно. Впрочем, наверное, каждый из нас, обратившись к своему прошлому опыту, найдет там массу характерных фактов, которые убедят его в верности наших выводов. Нет, идея сама по себе не есть сила. Она была бы силой, если бы в нашем сознании она жила одна. Но так как она там постоянно сталкивается с эмоциями, то, чтобы бороться с ними, она должна заимствовать недостающую ей силу в области чувства.
Такое бессилие над нами идеи тем более прискорбно, что наша власть над ней безгранична. Детерминизм в применении к изучению ассоциации идей, при умении его утилизировать, обеспечивает нам почти абсолютную свободу действий в области интеллекта. Знание законов ассоциации дает нам возможность разорвать цепь ассоциированных состояний, ввести в нее новые элементы и связать ее вновь. Сейчас, пока я подыскивал конкретный пример для «иллюстрации» моего теоретического положения, случай — этот верный помощник человека, преследующего идею, подсказал мне нужный пример. Я услыхал фабричный свисток. Этот звук, это презентативное состояние, помимо моей воли, разорвало нить моих мыслей и насильно ввело в мое сознание картину моря, резко очерченный профиль горного гребня и всю восхитительную панораму, которая открывается с набережных Бастии. Дело в том, что звук свистка был совершенно такой же, как у свистка парового пакетбота, который я так часто слышал в течение трех лет. И так, вот средство, которое приведет нас к самоосвобождению: это средство — в праве сильнейшего. Общее правило: презентативное состояние сильнее состояния репрезентативного. Коль скоро случайно услышанный свисток — презентативное состояние — может разорвать цепь идей, которой мы хотим следовать, то, значит, такое же средство мы можем применять и сознательно.