Воспоминания
Шрифт:
Звонок, он в передней – и лица добреют. И сам он до страсти любил словесные турниры. Не спеша, всегда доброжелательно к противнику развертывал свою аргументацию – точно спешить некуда, точно он в средневековом хедере и впереди годы, века, точно время не гонит… Зоркий на внутренние события души – ветра времени Лев Исаакович не слышал. И чем догматичней, чем противоположней ему самому собеседник – тем он ему милее, обещая долгий спор, долгий пир, обилие яств…
Нас с сестрой особенно тешило эстетически, когда сходились Шестов и Вяч. Иванов – лукавый, тонкий эллин и глубокий своей одной думой иудей. Мы похаживали вокруг, подзадоривали их, тушили возникавший где-нибудь в другом углу спор, чтобы все слушали этих двоих. И парадоксом казалось, что изменчивый, играющий Вяч. Иванов строит твердыни догматов, а Шестов, которому в одну бы ноту славить всевысшего, вместо этого все отрицает, подо все ведет подкоп. Впрочем, он этим на свой лад и славил.
Так долго безвестный, потому что он не принадлежал ни к какой литературной группе, шел всегда особняком, в эти годы Шестов сразу приобрел имя: журналы ему открыты, выходит полное собрание сочинений [53] , его читают… Он не скрывал своего наивного удовлетворения, а нас двух веселило питать эту маленькую слабость милого человека. «Лев Исаакович, когда вы можете придти к нам? Есть такая девочка, т. е. она уж писательница напечатанная – вот (подсовываем ему «Королевские размышления», «Дым, дым»…) – она умоляет познакомить её с вами, вы сыграли огромную роль в её жизни. Придете во вторник?» И вот мы их оставляем вдвоем, и Ася [54] , часто мигая светлыми ресницами близоруких глаз, говорит, говорит ему что-то умное, острое, женственное.
[53] Л. Шестов. Собрание сочинений. Т. 1- 6, М., «Шиповник», 1911.
[54] Анастасия Ивановна Цветаева-писательница.
Иногда наши дружеские сборища перекочевывали к Шестову в один из Плющихинских переулков, где деревянные дома строены на манер скромных помещичьих. Просторно и домовито в столовой и ещё какой-то комнате: только самое необходимое, без каких-либо эстетических потуг. Анна Елеазаровна у вместительного самовара. Но кабинет обставлен по-гелертерски. Раз я целый вечер под говор курящих, бегающих собеседников просидела в кожаном кресле Льва Исааковича, в кресле со строго рассчитанным выгибом спинки, локотников; нажмешь рычажок – выдвинется пюпитр, другой – выскочит подножка для протянутых ног. Покоит. Не встать. Пожалуй, и не нафилософствуешь в таком кресле. Другие русские философы писали, присев на каком попало стуле, у Влад. Соловьева, кажется, и стула своего не было. Но Лев Исаакович вступил в барочный период творчества: обложен фолиантами, медленно и густо текут периоды, сдобренные латинскими цитатами, – из-за словесных фиоритур не сразу доищешься сути – не то что в простодушных его книгах – первенцах, где карты сразу на стол. Чем не барочная штука его статья «Вячеслав Великолепный»?
Ему 50 лет. Мне кажется, он в первый раз в жизни почти счастлив, спокоен, вкушает мирные утехи мысли, дружества, признания…
Но разве справедливо было бы на этой странице оборвать рассказ о Шестове? Как-то зимою 16-17 года мы снова собрались у него – среди знакомых писательских лиц красивый тонкий юноша в военной форме. Сын Сережа. Весь вечер я только и следила за влюбленными взглядами, которыми обменивались отец с сыном. И этот звонкий, срывающийся юношеский голос среди всех до скуки знакомых. Не знаю, что он говорил. Что-то смелое, прямое. Все равно, что.
Дней через десять в нашем кружке телефонная тревога: один звонит другому, третьему, тот опять первому… В трубку невнятно, спотыкающимся от волнения голосом Гершензон нам: «Вы слышали? Сережа Шестов… Да верно ли?… Кто сказал? Убит… А он – что?» Он – ничего. К нему телефона нет, да разве об этом позвонишь? Прислуга, открыв дверь в Плющихинском особнячке, кому-то из друзей сказала: «Лев Исааковича дома нету. – Анна Елеазаровна? – И её нету.» Через день – опять нету. Мы с сестрой, мучаясь, писали ему письмо. Не знаю, сколько времени прошло – в один солнечный, по-весеннему каплющий день – он сам. В привычной своей плоской барашковой шапочке, и лицо, давно ставшее дорогим, – все то же. Не потому ли, что скорбь уж провела раз навсегда все борозды – глубже нельзя, горше нельзя… Несколько простых слов о Сереже – о себе ничего – а потом о другом, но, ах, с каким трудом ворочая ненужные камни идей.
Мы расстались в мае 17 года. До осени. Накануне моего отъезда в Крым я ехала с ним в трамвае. Мы говорили. Хлынувшая солдатская волна разделила нас. Меня столкнули. Он остался и издали, кивнув мне из двинувшегося вагона, прокричал: «Мы договорим». Мы не договорили.
Когда я через пять лет попала в Москву, он уж давно был за границей.
В следующие годы мы обменялись несколькими письмами. Привожу почти без пропусков два последних, в которых настойчиво звучит его тема.
«14/V-26. Дорогая Евгения Казимировна. Попробую ответить на ваше письмо, хотя это и трудно. «Agon eshatos Kai {Борьба у последнего предела (древнегреч.).} – великая и последняя борьба, вероятно, у Плотина [55] и была тем, о чем вы пишете. То есть прежде всего не борьбой с «другим» или с «другими», а борьбой с чем-то, что внедрилось в душу человека и хочет править им, т. е. не хочет, а правит. Вы знаете, конечно, старика Целлера – историка древней философии. Он, говоря о Плотине, обмолвился (наверно обмолвился, не нарочно сказал) такой фразой: Плотин потерял, безусловно, доверие к мышлению. Тысячу лет греки безусловно доверяли мышлению, и вдруг последний великий их философ потерял это доверие. А ведь он сам удивительный, несравненный мастер мышления! И никогда бы не решился и вопрос такой поставить: можно ли верить мышлению или нельзя? Ибо если бы он спросил, то должен был бы сказать себе, что не доверять мышлению нельзя, что у человека нет судьи, кроме его разума. И все-таки что-то, как он сам говорит, «толкнуло» его туда, в ту область, которая «по ту сторону разума и мышления» (тоже его слова). В том и есть его «великая последняя борьба». Помните, как у апостола Павла, когда Бог послал Авраама в обетованную землю: «И пошел Авраам, сам не зная куда». И Плотин, когда заподозрил разум и разумные пути, тоже пошел, не зная куда. Но какая огромная и напряженная борьба потребовалась, чтобы свалить разум. И какая борьба сейчас требуется, чтобы идти не туда, куда вас зовет разум, а идти на авось, не зная куда. Так что борьба, о которой идет речь, не с Римом, не с людьми, а, говоря словами Паскаля, с «наваждением» – enchantement {наваждение (англ.).}. Проснуться от кошмара, который называется «действительностью» и о котором Гегель сказал «was wirklich ist Vernunftig» {это действительно разумно (нем.).}. He знаю, вразумительно ли говорю. Да и как вразумительно говорить обо всем этом.
[55] Плотин (ок. 204/205-269/270) – греческий философ-идеалист.
… Я, как и прежде, в splendide isolation {блестящая изоляция (англ.).} и теперь, под старость, это, конечно, вещь не очень приятная. Все всегда бранят и сердятся. Пишите. Ваши письма большая, редкая радость. Жму вашу руку. Ваш Л. Ш."
И через год 18/V-27.
«Дорогая Е. К. Ваше письмо пришло сюда, когда меня здесь не было. Я ездил в Берлин – там у меня мать живет. Чтобы вернуть расходы по путешествию, прочел там две лекции. «Влад. Соловьев и религиозная философия» [56] . Я здесь в течение зимы читал целый курс на эту тему (тоже по-русски в Сорбонне), а в Берлине пришлось рассказать это в сокращенном виде. Вот вам сразу несколько страничек из моей жизни. Я говорю Н. А. [57] : «До чего мы с тобою пали – под старость профессорами сделались». Он со мной не соглашается, он даже гордится своим профессорством. Но я – увы! – не могу гордиться. Разве можно профессорствовать о «земле обетованной». Помните в послании к евреям (XI, 8): «верою Авраам повиновался призванию идти в страну, которую имел получить в наследие, и пошел, не зная, куда идет». Об этом только и думать хочется. Хочется идти, и идешь, не зная, куда идешь. А когда пытаешься другим рассказать – на тебя смотрят такие недоумевающие и грустные глаза, что язык иной раз прилипает к гортани, и начинаешь завидовать В. Соловьеву, с которым только что спорил, и завидуешь именно в том, что он знал, куда идет. А потом опять о том же начинаешь и говорить и писать. Недавно я об этом по-русски напечатал «Неистовые речи [58] » (о Плотине). Нужно ли это кому – не знаю. Недавно встретил я одного молодого француза, который год назад вернулся из Китая. Он рассказал мне, что перевел на китайский язык почти всего Достоевского и что китайцы им зачитывались. А потом ещё сообщил нам, что как приложение к Достоевскому выпустил мою книгу «Les revelations de la mort {Откровение смерти (фр.).}». И что моя книга мгновенно раскупилась и очень китайцам подошла.» Sans doute, – пояснил он мне, – ici on vous admire beaucoup, mais ici se tout a l'ecart de vous» {Несомненно, здесь вами восхищаются, но держатся от вас в стороне (фр.).} а китайцы так вот мол, полностью приняли. Так что, как видите, моё место вот где – в Китае, и я, пожалуй, тоже выхожу европейцем. – Нужно бы вам написать о разных движениях в духовных областях – во Франции, Германии. Но я не очень могу следить за всем – время мало, и силы тратятся на другое. Мне, впрочем, кажется, что ничего особенно значительного не происходит. Работают много, очень много, но больше заняты практикой, зализывают раны, устраиваются наново. И в этом очень преуспевают. Даже в Германии – ей ведь труднее, чем другим странам. Люди ходят сытые, одетые, обутые – театры, кино, кафе переполнены. Лет через пять о войне, пожалуй, и совсем забудут».
[56] Владимир Сергеевич Соловьев (1853-1900) – крупнейший русский религиозный философ, поэт, публицист.
[57] В эмиграции Н. А. Бердяев писал о Шестове: «Лев Шестов был философом, который философствовал всем своим существом, для которого философия была не академической специальностью, а делом жизни и смерти» (Н. Бердяев. «Основная идея философии Льва Шестова»).
[58] Л. Шестов. «Неистовые речи» («Версты», 1926, № 1).
Лет через пять у власти стал фашизм и война при дверях. Плохим пророком был Шестов!
После этого письма – ничего. Молчание. Тын между ними и нами все выше, неприступней. Что письма – дыханию не передохнуть.
И вот кончилась жизнь. Не его ещё, не моя. Жизнь наших отношений. Как всегда едва повернешь последнюю страницу – жгучий укор себе: зачем так мало дала? так скупо?
VII Николай Бердяев
Вечер. Знакомыми Арбатскими переулочками – к Бердяевым [59] . Квадратная комната с красного дерева мебелью. Зеркало в старинной овальной раме над диваном. Сумерничают две женщины: красивые и привлекательные – жена Бердяева и сестра её [60] . Его нет дома, но привычным шагом иду в его кабинет. Присаживаюсь к большому письменному столу: творческого беспорядка никакого, все убрано в стол, только справа-слева стопки книг. Сколько их – ближе читаемые, заложенные, дальше – припасенные вперед. Разнообразие: Каббала [61] , Гуссерль [62] и Коген [63] , Симеон Новый Богослов [64] , труды по физике; стопочка французских католиков, а поодаль непременно роман на ночь – что-нибудь выисканное у букиниста: Мельмотт Скиталец, о котором ещё в Онегине… Прохаживаюсь по комнате: над широким диваном, где на ночь стелется ему постель, распятие черного дерева и слоновой кости, – мы вместе купили его в Риме. Дальше на стене акварель – благоговейной рукой изображена келья старца. Рисовала бабка Бердяева: родовитая киевлянка, ещё молодой она подпала под влияние схимника Парфения. Было у него необычное в монашестве почитание превыше Христа и богоматери – Духа святого. Иносказаниями учил жизни в духе. Молодая женщина приняла тайный постриг, т. е. продолжая жить в миру, неся обязанности матери, хозяйки богатого дома, втайне строго выполняла монашеский устав молитвословия и аскезы. Муж лишился красавицы жены, и так это озлобило его, что даже после её смерти, в старческом слабоумии, прогуливаясь с палочкой по Крещатику, замахивался на каждого встречного монаха – а сколько их встречалось в старом Киеве! Дети выросли неверами: отца Бердяева я видела стариком – он смешил запоздалым стародворянским вольтерианством. А вот внук… Со стороны матери другая кровь – родом Шуазёль, родня в Сен-Жерменском предместье, хоть и пообедневшая, но столь чванная, что ещё в начале этого века разъезжала по Парижу в отчаянно громыхавших колясках, презирая резиновые шины как буржуазно-демократическое измышление. Душнее, слепее круга не сыщешь, но вдали – позади пышных царедворцев – предки рыцари, мечом ковавшие Европу своего времени. Много мертвых и цепких петель опутали, держат Бердяева. Отсюда, может быть, эти частые пароксизмы порывания со вчерашним ещё уютом, со вчерашним кругом людей и идей, отсюда этот привычный жест как бы высвобождения шеи из всегда тугого крахмального воротника. А уют и старина сами собой обрастают вокруг него… Так и живёт он среди двух борющихся тенденций – разрушать и сохранять.
[59] Николай Александрович Бердяев (1874-1948) – религиозный философ.
Краткие сведения о его биографии и мировоззренческих основах см., например, во вступительной статье А. Вадимова к публикации фрагментов книги Н. Бердяева «Самопознание» («Наше наследие», 1988, № 6). Е. К. Герцык познакомилась с Н. А. Бердяевым в 1908 году.
[60] Жена Бердяева Лидия Юдифовна и её сестра Евгения Юдифовна Рапп.
[61] Каббала (по древнееврейски буквально – предание) – мистическое течение в иудаизме. Оформилось в XVIII веке.
[62] Эдмунд Гуссерль (1858-1938) – немецкий философ-идеалист.
[63] Герман Коген (1842-1918) – немецкий философ-идеалист, глава Марбургской школы неокантиантства.
[64] Симеон Новый Богослов (949-1022) – византийский религиозный писатель, поэт, философ.
Когда я с ним познакомилась, ещё не было этой памятной многим московской квартиры [65] , из которой в двадцать втором году я провожала его в изгнание. Он был бездомным, только что порвавшим с петербургским кругом модернистов, с «Вопросами жизни» [66] , где был соредактором, с Мережковскими, тянувшими его в свое революционно-духовное деланье. Бездомный, переживший лихорадку отвращения и вдруг опять помолодевший, посветлевший, опять полный творческого бурления – как он мне был нужен такой весною девятого года, трудной моей весной! Может быть, почувствовав и во мне волю к высвобождению, хоть и бессильную, так сразу повлекся он ко мне. И сразу завязалась наша дружба, многолетняя, никогда ни на миг не омраченная. Счастливая моя дружба.
[65] Здесь и выше о квартире в Большом Власьевском переулке в доме 4. Бердяевы поселились в нем с конца 1915 года.
[66] Журнал «Вопросы жизни» выходил в Петербурге в течение 1905 года вместо упраздненного «Нового пути». Издатель Д. Е. Жуковский, редакторы: Н. О. Лосский, Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков.
С осени он с женою поселился в Москве, в скромных меблированных комнатах [67] – всегда острое безденежье, – но убогость обстановки не заслоняла врожденной ему барственности. Всегда элегантный, в ладно сидящем костюме, гордая посадка головы, пышная черная шевелюра, вокруг – тонкий дух сигары. Красивая, ленивая в движениях Лидия Юдифовна в помятых бархатах величаво встречала гостей. И за чайным столом острая, сверкающая умом беседа хозяина.
Совсем недавний христианин, в Москве Бердяев искал сближения с той, не надуманной в литературных салонах, а подлинной и народной жизнью церкви. Помню его в долгие великопостные службы в какой-то церкви в Зарядье, где умный и суровый священник сумел привлечь необычных прихожан – фабричных рабочих. Но как отличался Бердяев от других новообращенных, готовых отречься и от разума, и от человеческой гордости!
[67] Возможно, имеется в виду дом Микини (Армянский переулок, дом 1), где Бердяев жил в 1910 году.
Стоя крепко на том, что умаление в чем бы то ни было не может быть истиной, быть во славу Божию, он утверждает мощь и бытийственность мысли, борется за неё. Острый диалектик – наносит удары направо, налево, иногда один острый укол… Душно, лампадно с ним никогда не было. И чувство юмора не покидало его. Случалось, мы улыбнемся с ним через головы тогдашних единомышленников его, благочестивейших Новоселова [68] , Булгакова.
В маленькую мою комнату в нашей скромной квартирке на Солянке в разные часы дня заходит Бердяев, взволнованно спешит поделиться впечатлением. Под Москвой была Зосимова пустынь [69] – как в дни Гоголя и Достоевского к оптинским старцам, так теперь сюда в Зосимову шла за руководством уверовавшая интеллигенция Москвы. После поездки туда с каким мучительным двоящимся чувством пересказывал мне Бердяев свои разговоры с особо чтимым о. Алексеем, ни на миг не закрывая глаз на рознь между ними. А как хотел он полноты слияния со святыней православия! Подавленность, но сейчас же и гордая вспышка: «Нет, старчество – порождение человеческое, не божеское. В евангелии нет старчества. Христос – вечно молод. Человек – вечно молод».
[68] У издателя Религиозно-философской библиотеки Михаила Александровича Новоселова проходили собрания. «Новоселов был центральной фигурой, и у него на квартире, которая производила впечатление монастырского общежития, проходили собрания, читались доклады и велись споры» (Н. Бердяев. «Самопознание»).
[69] Зосимова пустынь – недалеко от Троице-Сергиевой лавры.