Воспоминания
Шрифт:
По приезде в Елец, помню только ожидавшие их две прекрасные тройки в санях, обитых красный сукном. Благодетели мои поместили меня в одни из саней и отвезли в лучшую гостиницу, помнится, — Петербургскую. Конечно, они мне сказали свою фамилию, и я усердно благодарил их, но в полусознательном состоянии я не удержал этого имени в памяти и был бы очень счастлив, чтобы хотя из этих записок они увидали, что я не забыл их благодеяния.
Добравшись до теплого номера, я, конечно, почти весь день пролежал в постели. Зато на другой день бросился к старшему нотариусу приуготовить беспрепятственное совершение купчей. Посмотревши прежнюю купчую, старший нотариус наотрез заявил, что без вводного диета совершать купчей не станет. И когда я стал его просить, — нельзя ли в архиве поискать дело о продаже мне Тима, — он пояснил, что дела свалены в величайшем беспорядке, и чиновники архива невозможные пьяницы. Испытавши не раз, что никакие формальности при купчей не гарантируют покупатели от возникновения всяческих препятствий на купленное имущество, — и никак не мог понять, почему, при существовании законной купчей, нотариусы требуют так настойчиво и вводного листа? Но так как успех деда зависел от взгляда нотариуса, а не моего, то и пришлось отправляться в морозный нетопленный архив и не только обещать чиновникам известное вознаграждение на отыскание дела, но ежеминутно давать им денег на водку, необходимую, по их словам, чтобы согреться над работой в морозном архиве. Когда часа через два после выдачи денег я являлся в архив, то находил тружеников почти без языка. «Помилуйте, восклицал в заглядывавший в архив старший нотариус:- вы распоили мне моих чиновников».
— Вы же сами, отвечал я, вынуждаете меня рыться в хаотическом архиве.
Там провел я два дни в этом милом уголке, который наверное был бы не забыт Дантом в его аду, если бы только был ему известен. К этому следует присоединить еще и другую заботу. С часу на час ждал я приезда Ник. Ив. Ак-ва, а его-то, как нарочно, и не было. Наступил срочный день, условленный запродажною записью, а о Николае Ивановиче ни слуху, ни духу.
Часов в 9 утра я уселся за свой утренний кофей, желая развлечься хотя каким-нибудь механическим действием. Вдруг огненно красная портьера в переднюю зашевелилась, и из за нее выглянуло лаком покрытое лицо Николая Ивановича.
— Николай Иванович! да что ж вы это? я измучился.
— Помилуйте-с, кажется в самый срок!
— Я тут, истомился с этим поляком нотариусом да с его пьяными чиновниками, отыскивая отметку вводного листа.
— Помилуйте-с, он у меня-с! Вы сами его мне передали.
Вечером того же дня с деньгами, но уже без приключений я отправился обратно в Москву.
Тургенев писал от 13 января 1869 г. из Карлсруэ:
Хотел было отвечать стихами по старой памяти на ваши милые стихи, любезнейший Аф. Аф., но как я ни шпорил своего Пегаса (не собаку мою, которая так называется, а Аполлонова коня) — ни с места! Нечего делать, приходится прибегнуть к oratio pedestis. Прежде всего позвольте выразить удовольствие, доставленное мне возобновлением нашей переписки, а также и тем, что ваша поездка в Елец и бедствования по россейским трактирам не остались бесплодными, а, напротив, разрешились для вас великолепной сделкой, наполнившей ваши карманы ручьями « цаковых»{Тургенев всегда говорил, что будто бы никто не произносит с таким выражением, как я, слово целковый,ичто ему каждый раз кажется, что я уже положил его в карман.}. Теперь, стало быть, можно вам успокоиться. Неужели Боткин так плох, и нельзя ли мне узнать его адрес? Я провожу зиму в Карлсруе, охочусь много, работаю мало. В январской книжке Русск. Вестника будет моя штука. Написана она горячо и без всякой задней мысли, — а, быть, может, тоже не понравится. Г-жа Виардо ее не одобрила, и потому в моих глазах суд над нею уже произнесен. По крайней мере не длинно. Только можно читать, что Л.Толстого, когда он не философствует, — да Решетникова. Вы читали что-нибудь сего последнего? Правда, дальше идти не может. Черт знает что такое! Вез шуток, очень замечательный талант.
Ну а вы, мировая судия, что поделываете? Как то вы лишились вашего возлюбленного предводителя? Вам непременно надо написать свои мемуары и записки, как судьи.- Sine et ira studio, и не думая ни о нигилистах, ни о Некрасове, ни даже о Минаеве. И когда я приеду весной в деревню — в Степановку, — вы должны уже мне прочесть несколько отрывков. Славно будет!
Ну а засим прощайте. Милой вашей жене кланяюсь низехонько, а вам дружески жму руку.
Ваш Ив. Тургенев.
P. S. Я посылаю письмо через Борисова, ибо не знаю наверное, где вы витаете.
Проезжающий по Московско-Курской дороге, взглянув на пятой версте от Мценска к Орлу налево, увидит каменную церковь села Волкова и на минуту мелькнувший на просеке парка прекрасный каменный дом. Это и была усадьба уездного предводителя В. А. Ш-а, с которым мы уже встречались в этих воспоминаниях. Сколько лиц пировало в этой большой зале за хлебосольным столом хозяина, любившего и умевшего угостить! Предводитель, подобно Тургеневу, был любитель шахматной игры, и поэтому мы не раз с Тургеневым встречались в этом доме, не забывая притом и приятного влияния Редерера. Мало заинтересованный закулисными пружинами общественной жизни, я положительно не знал и не знаю до сих пор причин, по которым, в бытность мою в Москве, отслуживший пять трехлетий, Влад. Ал. не продолжал своего служения, уступая место Ал. Арк. Тимирязеву, с которым мы познакомились выше. Не знаю, кто из нас чаще бывал у бывшего предводителя: я или Тургенев. Что Тургенев не чуждался своей дворянской роли, заключаю потому, что видел его в Спасском, охорашивающимся перед зеркалом в только что полученном от портного дворянском мундире, в котором, как он говорил, он едет в экстренное дворянское собрание. Поэтому я никак не могу понять Фразы последнего его письма: «Както вы лишились вашего возлюбленного предводителя?» Тогда как с одинаковым правом он бы мог сказать моеюили, по крайней мере, нашею.
Тургенев из Карлсруэ писал от 18 Февраля 1869 г.:
В ответ на возглас соловьиный
(Он устарел, но голосист!)
Шлет щур седой с полей чужбины
Хоть хриплый, но приветный свист.
Эх! плохи стали птицы обе
И уж не ноюнеть им вновь!
Но движется у каждой в зобе
Все то же сердце, та же кровь….
И знай: едва весна вернется
И заиграет жизнь в лесах, —
Щур отряхнется, встрепенется
И в гости к соловью мах-мах!
Вот, верите ли, любезнейший Аф. Аф., ваше премилое стихотворение и меня расшевелило! Я очень рад, что мы между собою совершили опять то, что в 1866 году никак не удалось Баварской и Баденской армии — eine F"uhlung {F"uhlung — осязание, нащупывание.}. Весною, если никакого не встретится препятствия, эта F"uhlung непременно превратится в Zuzammenkunft.
Я воспользовался присланным адресом и сегодня же написал письмо Василию Петровичу; да кстати уже двум другим калекам: Николаю Милютину да Александру Герцену; этот последний больше всех искалечен жизнью. Нет, решительно, жизнь не шутит. И когда начинает она щелкать, только держись! Все старые грехи помянет, ни одного не пропустит! Перевалившись за 50 лет, человек живет как в крепости, которую осаждает смерть и непременно возьмет… Остается защищаться да и без вылазок.
Немецкую книгу, которую вы желаете иметь, привезу вам непременно и очень любопытствую прочесть ваши заметки о мировом законодательстве. Что касается до моей посильной деятельности, то вам вероятно уже известно, что я тиснул штуку в первом номере Русск. Вестника, а в мартовской книжке Вестника Европы будут помещены мои «Воспоминания о Белинском». Это, я полагаю, вас несколько больше заинтересует. Но что меня теперь интересует — это первое представление нашей оперетки («Последний колдун» с музыкою г-жи Виардо) на Веймарском театре 8 апреля. Я непременно туда поеду и буду трепетать, хотя успех вероятен: музыка прелестная. Если оперетка понравится, то это может иметь важное влияние на будущую карьеру Виардо: она займется композицией. Посылаю вам, как поэту и любителю изящного, фотографическую карточку старшей дочери г-жи Виардо; что за прелесть! Вот на кого нужно стихи писать. И талантом к живописи она обладает необычайным, и вообще существо удивительное. Кланяюсь вашей жене.
Ваш Ив. Тургенев.
Не успели мы вернуться в Степановку, как пришла весть о смерти бедной Нади в заведении «Всех Скорбящих», где она провела последние свои годы [228] . Из желания привлечь внимание читателя я начал свои воспоминания со встречи моей с выдающимися литературными деятелями моего времени, и не знаю, доведется ли мне начать свою автобиографию с детства и отрочества. Но в настоящую минуту, даже занимаясь исключительно второю половиной моей жизни, я поневоле иногда озираюсь на первую, находя в ней однородные явления. Я никогда не забуду минуты, когда, только что кончивший курс 23-х летний юноша, я готов был, уступая мольбам болезненно умирающей матери, отказаться от всей карьеры и, зарядив пистолет, одним верным ударом покончить ее страдания. Можно представить, с каким радостным умилением я смотрел на ее дорогое и просветленное лицо, когда она лежала в гробу. Не странно ли, что впоследствии я не встретил ни одной смерти близких мне людей без внутреннего примирения, чтобы не сказать — без радости. Так было и с бедною Надей.
228
Н. А. Борисова умерла весной 1869 года.
Толстой писал от 5 марта 1869 года:
Ради Бога не измените, милый друг. С 13-го на 14-е в ночь вас будут дожидаться лошади в Ясенках. А то кончится тем, что мы с вами с удивлением встретимся на том свете. — «А, вы уж здесь, Афан. Афан.?» — Виноват я за то, что не писал вам, но не наказывайте меня и приезжайте не на день, а на два. Много надо поговорить. Наши душевные поклоны с женою Марье Петровне. Ждем вас с большою радостью.
Ваш Л. Толстой.
С первых дней открытия мценского мирового съезда, ежемесячные заседания его остались верными по сей день 12-му числу каждого месяца. Письмо графа, очевидно, приглашало меня воспользоваться прямо со съезда сравнительной близостью Ясенков от Мценска.
В мае месяце в Степановку прибыл с молодою женою один из меньших братьев Боткиных, Владимир, славившийся между знакомыми физическою силой и гимнастическими упражнениями. Я помню, как, возвращаясь теплой вечернею зарею в половине мая со степной прогулки, он остановился и, глубоко вздохнув, воскликнул, обращаясь к жене своей: «неправда ли, что подобный воздух прибавляет десять лет жизни?» Такое идиллическое расположение духа юного силача заставило нас рассказывать об осеннем приезде в Степановку второго из старших братьев Боткиных — Николая, с которым мы не раз встречались в наших воспоминаниях, как с человеком, находившим величайшую отраду в доставлении удовольствия другим. В последнее время он и в Москве появлялся редко, а предавался своим нескончаемым путешествиям по Малой Азии и Египту, так как Европа уже видимо ему надоела. В единственный приезд свой прошлою осенью в Степановку, он прямо объявил, что приехал проститься перед отъездом в Египет. Но при этом он был неузнаваем: он до того был мрачен, не взирая на все усилия сопровождавшего его услужливого компаньона, что даже три дня, проведенные им в Степановке, показались нам тяжелыми.
Настоящая весна и лето, начавшиеся смертью Нади, не переставали напоминать о смерти. Не успели мы проводить в Москву молодую чету Боткиных, как получено было известие о следующем приключении с туристом Ник. Петр. Боткиным. Проездом из Александрии, он остановился в Пеште в большой гостинице. Почему-то накануне он отказал своему слуге-французу, помещавшемуся в той же гостинице несколькими этажами выше. Ночью во время бессонницы, мучимый, вероятно, сожалением о своем отказе, он, подымаясь в верхние этажи, стад отыскивать дверь слуги француза, и уверенный, что нашел ее, впотьмах вошел в номер. Ночевавший в номере венгерец, считая пришедшего за вора, стал громко звать на помощь. Этот крик в свою очередь до того напугал Боткина, что, принимая оконную раму с низким подоконником за дверь, он, как сильный человек, стад кулаком бить по переплету и выламывать раму. Швейцар гостиницы, услыхавши вверху лестницы погром, со свечей и с криком бросился вверх, что, быть может, еще усилило потерянность Боткина. Швейцар застал последнего в ту минуту, когда он вместе с выломленною рамой упал на мостовую с пятого этажа и, разумеется, остался мертвым на месте. Происшествие это было так неожиданно и представляло такую путаницу, что гостивший у нас две недели тому назад Владимир Боткин тотчас же отправился в Пешт и привез оттуда в Москву тело брата.
Боткин писал от 9 июня 1869 г. из Италии:
Милые друзья! я теперь беру ванны на острове Исхии и хотя взял уже 28 ванн, но на ревматизм они влияния не имели. Отсюда через три дня отправляемся обратно тихими переездами до Мюнхена, где условились свидеться с Сережей. Куда он назначит, туда и поеду. — Плох я, страшно слаб, лишенный всякого малейшего движения, не могу не только передвигать ноги, но даже стоять; словом, болезнь так сильно овладела мною, что я не имею никаких надежд на поправление. Еще здесь со мною брат Миша, которому я и диктую это письмо; а что будет без него, я боюсь и думать. Оттого мне хочется на зиму в Петербург. Мне возражают — климат, — а мне всю зиму постоянно только делалось хуже. А в Петербурге я, по крайней мере, буду у себя дома. Вообще все это должно решиться при свидании с Сережей, — где мне придется зимовать. Как я часто вспоминаю Степановку и вашу тихую жизнь, и время, которое я жил там, и вы не можете представить себе, как мне приятно все это вспоминать, и все это стало для меня невозвратным прошедшим.
Мы только на днях кончили «Войну и Мир». Исключая страниц о масонстве, которые мало интересны и как-то скучно изложены, — этот роман во всех отношениях превосходен. Но неужели Толстой остановится на пятой части? Мне кажется, это невозможно. Какая яркость и вместе глубина характеристики! Какой характер Наташи и как выдержан! Да, все в этом превосходном произведении возбуждает глубочайший интерес. Даже его военные соображения полны интереса, и мне в большей части случаев кажется, что он совершенно прав. И потом какое это глубоко-русское произведение.
К немалому моему огорчению, Обрыв Гончарова (увы! я сам не читаю, все это читает мне Миша) — оказался длинной, многословной рапсодией, утомительной до тошноты. Впрочем мы могли одолеть только две части. А между тем однакож какой талант, какая изобразительность описаний! Ему описание вещей удается более людей. Райский есть просто нелепость.
Вы не смотрите на мое молчание и будьте великодушны — пишите мне. Ведь вы знаете, что вы мне близкие и дорогие люди. Если Сережа не позволит мне зимовать в Петербурге, то я приеду на зиму в Париж и там постараюсь устроиться. Может быть ты, Маша, навестишь меня? Я теперь не знаю, где я буду, и потому, как определится мое местопребывание, то я вам тотчас напишу. Пока прощайте, добрые друзья мои.
Преданный вам всем сердцем В. Боткин.
Не прошло и двух месяцев с трагической смерти Николая Боткина, как пришла весть о внезапно заболевшем тифом Владимире Петровиче, который через несколько дней и скончался.
Вместе с приехавшим к нам из своей Грайворонки братом Петром Афан., мы отправились обедать к Александру Никитичу и сестре Любиньке. Конечно, в нашем семейном кругу разговор тотчас же склонился к смерти дорогой Нади. И по этому случаю Любинька первая подняла знамя бунта насчет отчужденности дорогой усопшей от семейного кладбища. Это, по выражению ее, было нам, близким ее, — непростительно. «И мы должны, — говорила она, — употребить все усилия и пойти на все издержки для перенесения ее тела из Петербурга сюда». Конечно, под живым впечатлением недавней утраты никто даже не спросил, — что значит: сюда? Правда, в родовом селе Клейменове покоится не отец, а дядя нашего отца и затем наши родители: отец и мать. Но более из нашего рода никого там нет. Судьба точно позаботилась раскидать всех наших усопших по всей стране от Петербурга и до Кавказа. Но увлечение так и называется только потому, что уносит нас мимо всяких соображений и препятствий. Положа разделить расход на три части и зная мои дружеские отношения к Борисову, — меня просили съездить к нему и передать ему нашу общую просьбу.