Воспоминания
Шрифт:
Однажды, когда ботинки делали свое дело, я увидал из задних комнат подошедшего Федора Федоровича с серою шляпою в руках.
— Peter, wollen wir spazieren gehen.
Ответа нет, и ботинки продолжают свое однообразное болтание. Простояв с минуту, Федор Федорович самым убедительным голосом напевает свое воззвание. Мелськание ботинок продолжается. Третий призыв не нарушает их мелькания.
— Петруша, говорю я, самым дружелюбным голосом: ну как же тебе, любезный друг, не стыдно заставлять человека понапрасну стоять перед тобою!
Ботинки продолжают раскачиваться, как будто бы я не произнес ни одного слова.
— Петруша! крикнул я отрывисто тем голосом, каким Василий Павлович, бывало, просил меня скомандовать против ветра: «эскадрон, стой!» — Когда я тебя зову, ты в ту же минуту должен, как пуля, нестись к моим ногам!
Не успел я окончить этих слов, как уже пронесшийся во весь дух Петруша, бледный и дрожащий, стоял около моих коленей.
— Видишь, сказал я, я настолько доверяю твоему уму, что надеюсь, это будет тебе уроком. Не мне судить твои отношения к отцу твоему. Но твои отношения ко мне совершенно просты: мое дело требовать от тебя того, что я считаю справедливым: а твое — беспрекословно исполнять мои требования. А теперь ступай гулять и будем друзьями.
Я не ошибся: с этой минуты мне ни разу не пришлось встречаться с тенью ослушания со стороны Петруши. А впоследствии он доказал несомненным образом, что единственным человеком, которого он любил, был я.
Л. Толстой писал от 10 июня 1871 г.:
Любезный друг, не писал вам давно и не был у вас оттого, что был и есть болен, сам не знаю чем, но похоже что-то на дурное, или хорошее, смотря потому, как называть конец. — Упадок сил и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет. Жена посылает меня на кумыс в Самару или Саратов на два месяца. Нынче еду в Москву и там узнаю — куда.
Очень (хотел написать) жальо Борисове, но это совсем неверно и завидно неверно, а тронуло меня это очень. Радуюсь, что мальчик у вас. Я, может, напишу вам с места.
Ваш Л. Толстой.
Тургенев писал из Лондона от 2 июля 1871 г.:
Любезнейший Аф. Аф., - ваше письмо опять меня огорчило. — Не тем, что вы мне пишете о Пете, характер которого вы, впрочем, разгадали верно, — это еще может перемолоться, да и вы, кажется, в отношении к нему стали на настоящую дорогу, — а тем, что вы мне пишете насчет здоровья Л. Толстого. Я очень боюсь за него, недаром у него два брата умерли чахоткой, — и я очень рад, что он едет на кумыс, в действительность и пользу которого я верю. Л. Толстой, эта единственная надежда нашей осиротевшей литературы, не может и не должен так же скоро исчезнуть с лица земли, как его предшественники — Пушкин, Лермонтов и Гоголь. И дался же ему вдруг греческий язык!
Через две недели я еду в Шотландию, где буду присутствовать на столетнем юбилее Вальтер-Скотта в Эдинбурге и поохочусь на «гроузов» (grouse, род белой куропатки), а с 20 го августа я опять на два месяца в Бадене.
Жизнь английская невесела, но любопытна. Когда встретимся (вероятно, зимой: я с ноября до января в Петербурге), — будет что рассказать. Поклонитесь от меня всем друзьям, начиная, разумеется, с Марьи Петровны.
Жму вам крепко руку и остаюсь —
ваш Ив. Тургенев.
Л. Толстой писал от 18 июля 1871 г.:
Благодарю вас за ваше письмо, любезный друг. Кажется, что жена сделала Фальшивую тревогу, отослав меня на кумыс и убедив меня, что я болен. Как бы то ни было, теперь, после 4-х недель, я, кажется, совсем оправился. И как следует при кумысном лечении, — с утра до вечера пьян, потею и нахожу в этом удовольствие. Здесь очень хорошо, и если бы не тоска по семье, я бы был совершенно счастлив здесь. Если бы начать описывать, то я исписал бы сто листов, описывая здешний край и мои занятия. Читаю и Геродота, который с подробностью и большою верностью описывает тех самых галактофагов-скифов, среди которых я живу.
Вчера начал писать это письмо, и писал, что я здоров. Нынче опять болит бок. Сам не знаю, насколько я нездоров, но нехорошо уже то, что принужден и не могу не думать о моем боке и груди. Жара третий день стоит страшная. В кибитке накалено, как на полке, но мне это приятно. Край здесь прекрасный, по своему возрасту только что выходящий из девственности, по богатству, здоровью и в особенности по простоте и неиспорченности народа. Я, как и везде, примериваюсь, не купить ли имение. Это мне занятие и лучший предлог для узнания настоящего положения края. Теперь остается 10 дней до шести недель, тогда напишу вам и устроимся, чтобы увидеться. Помогай вам Бог с вашими трудами. Хомутов на вас много; и труднее, и интереснее всех Петя. Поцелуйте его за меня. Душевный поклон Марье Петровне.
Л. Толстой.
Тургенев из Баден-Бадена писал от 6 августа 71 г.:
Любезнейший Фет, ваше письмо застало меня в постели, с которой я уже две недели не расстаюсь, по милости припадка подагры, которую черт дернул поселиться на этот раз (в первый раз) в колене — и таким образом лишить меня всякой локомоции. Сегодня попытаюсь подняться с двумя костылями: подумаешь, я тоже участвовал в завоевании Франции! А погода между тем отличная, — дразнит сквозь окна. Спасибо за сообщенные известия. Я очень рад, что Толстому лучше, и что он греческий язык так одолел, это делает ему великую честь и приносит ему великую пользу. Но зачем он толкует о необходимости создать какой-то особый русский язык? Создать язык!! — создать море. Оно разлилось кругом безбрежными и бездонными волнами; наше писательское дело — направить часть этих волн в наше русло, на нашу мельницу! И Толстой это умеет. А потому его Фраза лишь настолько меня беспокоит, насколько она показывает, что ему все еще хочется мудрить. Литератор отвечает только за напечатанное слово: где и когда я печатно высказался против классицизма? Чем я виноват, что разные дурачки прикрываются моим именем? Я вырос на классиках и жил и умру в их лагере; но я не верю ни в какую Alleinseligmacherie даже классицизма и потому нахожу, что новые законы у нас положительно несправедливы, подавляя одно направление в пользу другого. «Fair play» — говорят англичане; — равенство и свобода, говорю я. Классическое, как и реальное образование должно быть одинаково доступно, свободно и пользоваться одинаковымиправами. Г. Катков говорит противное; но я в жизни ненавидел только одно лицо (не его, то уже умерло, слава Богу), а презирал только трех людей: Жирардена, Булгарина и издателя Моск. Ведомостей.
Здешний дом, в котором я жил, и который я продал по милости дяди, — теперь продан окончательно — с 1-го ноября. Баденская жизнь моя — тю-тю! Какой склад примет будущее — я не знаю да и не интересуюсь слишком.
«И дремля едем до ночлега, —
А время гонит лошадей!»
Желаю вам здоровья и крепко жму вам руку.
Ив. Тургенев.
Он же:
Париж,
24 ноября 1871 года.
Любезнейший Аф. Аф., так как вы очень добродушный человек и не сердитесь, когда другой пожалуй рассердился бы, — то я хочу вам доказать, что умею ценить это ваше качество, и ни в какую «прю» с вами не вступаю. Меня порадовали известия, сообщенные вами о Толстой. Я очень рад, что его здоровье исправилось, и что он работает. Что бы он ни делал, будет хорошо, если он сам не исковеркает дела рук своих. Философия, которую он ненавидит, оригинальным образом отомстила ему: она его самого заразила, и наш враг резонерства стал резонерствовать напропалую! Авось это все с него теперь соскочило, и остался только чистый и могучий художник.
А что вы выводите славных лошадей и вообще хозяйничаете с толком, — за это вам похвальный лист! Вот это точно дело, и оставляет дельный след.
Я начинаю обживаться в своей квартире в Париже хотя почти никого еще не видал, по милости припадка подагры. Здесь стоят страшные холода, а вы знаете, какая это беда на Западе, вы, плакавший от стужи в Неаполе! Республика кряхтит славно; едва ли она продержится. Тьер оказывается тряпкой и старым рутинером, каким оны был всегда.
А зерносушилки все-таки не будет! Впрочем, если вы мне докажете противное, я первый воскликну: «ты победил, Галилеянин!»
Засим кланяюсь Марье Петровне и вас дружески обнимаю.
Преданный вам
Ив. Тургенев.
VIII
И. А. Ост принимает управление опекунскими имениями. — Моя болезнь. — Смерть Александра Никитича. — Операция. — Приезд брата. — Свидание с племянницей. — Письма. — Хлопоты о постройке сельской больницы. — Приезд племянницы в Степановку. — Володя Ш-ъ. — Письма. — Я беру Олю из пансиона. — Гувернантка. — Мои занятия с Олей. — Письма.
Наступил декабрь, и жена моя уехала в Москву, оставив меня одного с письмоводителем. Само собою разумеется, что, по принятии мною в опеку имений малолетних [232] , все массы бумаг, документов и планов по разным картонкам и ящикам привезены были ко мне. А вот наконец и управляющий, с которым я познакомился на похоронах Борисова, под предлогом задержки по делам, прислал мне к подписи готовые опекунские отчеты. Заглянувши в них, я убедился в двух вещах: во-первых, что управляющий был в полной уверенности, что я отчетов проверять не стану и все подмахну не читавши; а во-вторых, сперва из окончательных выводов, а затем и из подробностей, я пришел к заключению о преднамеренном уменьшении всех цифр доходностей до невозможного минимума.
232
После смерти Борисова Фет стал опекуном его сына Петра и племянницы Оли Шеншиной (дочери умершего Василия Афанасьевича Шеншина), которую опекал Борисов.
Время близилось к вечернему чаю, который подавался в столовой под единственной лампою, тогда как гостиная и следующая за нею комната были без огня. Злополучные отчеты лежали на столе, а я, не зная что предпринять для пресечения зла, в волнении ходил взад и вперед из темных комнат в залу. Вдруг звонок, и в передней у входной двери появилась высокая фигура, казавшаяся еще выше от поднятого медвежьего воротника. Высокая папаха и шуба были засыпаны снегом. Тем не менее я с первого взгляда узнал в закутанном приезжем знакомого мне молодого швейцарца, управляющего имением Герчан, — Ивана Александровича Оста [233] .
233
«Остом» Фет называет в мемуарах Ивана Александровича Иоста — обрусевшего швейцарца, принявшего в 1871 году должность управляющего фетовскими имениями.
— Здравствуйте любезнейший Иван Александрович, — сказал я входящему в залу молодому человеку.
— Позвольте мне прежде всего обогреться около печки, — отвечал он. — Вы не можете себе представить, что делается на дворе: такая метель, что спины кучера не видать.
— Радуюсь, — воскликнул я, — что, невзирая на непогоду, бог донес вас благополучно к нам, и вы сейчас же убедитесь в причине моего крайнего беспокойства и волнения. Вы, вероятно, уже слышали, что я назначен опекуном малолетних: Борисова и Шеншиной, и, кажется, в надежде, что, подобно умирающему Борисову, я поверхностно отнесусь к отчетам, управляющий опекунскими имениями прислал мне лежащие здесь перед вами на столе отчеты. Как к человеку, в экономических делах опытному, я обращаюсь к вам с просьбою просмотреть отчеты и сказать мне: терпимы или нетерпимы эти отчеты?
Пока обогревшийся молодой человек подсел к висячей лампе и углубился в отчеты, я продолжал свое путешествие вдоль двух темных комнат и обратно в светлую столовую. Наконец Ост, закрывши тетрадь и подымая голову, сказал: «Эти отчеты невозможны и нетерпимы».
— Очень рад, — отвечал я, — что слова эти сказаны вами, а не мною, хотя вполне подтверждают мое мнение. Не забудьте, что это прошлогодний отчет и что большинство урожая этого года еще по амбарам и даже скирдам, и скажите: могу ли я, вслед за подобным отчетом, быть хотя на минуту покоен касательно имущества, вверенного моему наблюдению?