Воспоминания
Шрифт:
За три года до рождения отца дед предпринял длительную поездку за границу, чтобы детально ознакомиться с новейшими достижениями западноевропейской промышленности. Не знаю, была ли это его первая поездка в чужие края, но в этот раз он пробыл за рубежом более двух месяцев, детально осматривая кожевенные производства Англии, Франции и Германии и делая ежедневные подробные записи в свою карманную книжечку обо всем виденном. Его интересовало все, касающееся кожевенного дела. Наряду с описанием новых машин и усовершенствованных способов выделки кож он записывал свои мысли, возникшие по тому или иному случаю. Говоря о какой-то машине для распиливания кожи, он замечал: «Распилила ровно, хорошо, но нам не годится — из известки пилить выгоднее»; другую машину он хвалил недоверчиво: «Хороша, но только потому, надо полагать, что удобна»; зато какой-то способ обработки товара вызывал его полное одобрение: «Просто и мало работы». Следуя своему неизменному принципу, которому он всегда учил детей и внуков, верить, но не вверяться, он стремился все увидеть самолично, там же, где ему приходилось довольствоваться словесным объяснением, он неизменно оговаривался «сказывают, будто». Многие записи сделаны были по-французски, свободным почерком, иные по-английски, но уже менее свободно, с явным стремлением избежать ошибки в правописании, немецких записей вовсе нет, даже адреса фирм записаны чьей-то посторонней рукой. Видимо, дед говорил и писал только по-французски.
Из своей поездки он возвратился с большими впечатлениями и разнообразными планами. Основная мысль во всех планах сводилась к тому, чтобы ничего не покупать и все продавать, то есть все необходимое для производства выделывать у себя на заводе и здесь же перерабатывать и все отходы. Таким образом возникает собственная клееварка, мыловарка, а затем вырастает уже и мощный суконный завод, не говоря уже о всяких скобяных, слесарных и прочих мастерских. До конца дней дед мечтает о собственной химической лаборатории для выделки дубильных экстрактов и анилиновых красок.
Но это все развивалось постепенно, а пока что жизнь продолжала течь скромно и тихо в маленьком домике при фабрике, где под одной крышей, на своих отдельных половинах, жили вместе три брата со своими семьями.
Вспоминая о своем детстве, отец рассказывал:
«Папаша, бывало, в восемь часов утра уже в конторе — мы чай пьем, а он уже работает. Спать он ложился поздно. Обыкновенно вечером дома не бывал, а если никуда не уезжал, то часов до одиннадцати сидел внизу, в конторе. Бывало, мамаша ему сверху кричит: «Сашенька, иди кверху, будет тебе заниматься-то!» Иной раз, когда вся семья в сборе, за завтраком или обедом, он вдруг обведет всех глазами и начнет: «А я вчера был в Малом театре…» — и пойдет рассказывать. Все разбирает досконально во всех подробностях, а мы слушаем. Признавал он только драму и любил ездить туда один, экспромтом. В свободное время, на праздник в особенности, и по воскресеньям любил играть в карты, в винт и в преферанс. Играл хорошо, спокойно и весело. Курил одну сигару в день — половину после завтрака и половину после обеда. За завтраком и обедом неизменно пил по одной большой рюмке мадеры или хереса. Первого мая, какая бы погода ни была, всегда ездил вдвоем со старшим братом Петром Алексеевичем в Сокольники на гулянье. В Прощеное же воскресенье каждый год возил самолично нас, сыновей, в цирк. Пасху встречали всегда в своем приходе у Троицы. После заутрени придем домой и ждем освященной Пасхи, а пасок много в церкви, но Ьахрушинскую святят первой, как Старостину. Наконец ее приносят. Потом ждут попов. Приходят и попы, служат маленький молебен и садятся разговляться. Еще не окончат разговленье, как уже приходят певчие. Принимать их папаша посылал нас, сыновей. В зале певчие давали духовный концерт, а затем их также к столу. Затем наступало некоторое затишье — папаша с мамашей шли отдыхать, а мы — одеваться. Одевание шло долго — часа два с лишним. Надевали фраки, душились, помадились, причесывались, потом выходили в столовую пить чай, а потом скорее делать визиты, но тут обычно докладывали, что пришли рабочие с фабрики. Христосоваться с рабочими папаша посылал опять нас. Всего рабочих на фабрике тогда было человек триста — четыреста, но большинство разъезжалось на праздники по деревням, а оставалось человек пятьдесят — шестьдесят, которые и приходили все вместе. За нами шел человек с большой корзиной с крашеными яйцами. Рабочих много, а мы спешим, расфуфурепные, а от них луком, деревянным маслом от волос воняет, а со всеми надо обязательно похристосоваться и каждому собственноручно вручить яйцо. Затем их вниз, к мамаше, угощаться. Некоторые яйца отдаривали, но большинство нет. Но зато на Фоминой неделе, когда рабочие возвращались из деревень, то привозили хозяину в подарок кто одно, кто три, а кто и десяток целый яиц; другие дарили полотенцами с вышивкой, домотканым холстом, русским маслом, салом или чем там другим. К празднику перед закрытием фабрики, в начале Страстной, производился полный расчет с рабочими, причем со всех, с кого полагалось, удерживали штрафы за весь год. Раздавали жалованье все, и мы, и двоюродные братья, и старшие приказчики, а папаша все время ходил по конторе с карманами, битком набитыми деньгами по сортам: в одном — красненькие, в другом пятерки, в третьих трешки и рубли, а в жилетных мелочь. Вот рабочий получит жалованье, узнает свой штрафной вычет и начнет ныть или доказывать, что он не виноват, тогда ему говорилось:
— Мы ничего не знаем, ступай к Александру Алексеевичу, он уж там разберет!
Рабочий к папаше:
— Як вашей милости!
— В чем дело?
— Да вот как же… — И начнет объяснять расчет штрафа. Говорит долго, нескладно. Панаша все слушает, потом начнет задавать вопросы, узнавать все подробности дела. В заключение отеческую нотацию прочитает и, судя по всему делу, либо совсем штраф простит, либо облегчит — вместо пяти рублей наложит рубль, а вычтенное сейчас же возместит из карманов — это уже деньги не фабричные, а папашины личные. Только одного рода штрафы никогда не прощались — это штрафы, наложенные за испорченный товар. На суконной фабрике происходило то же, только там действовал дядя Петр Алексеевич, а в амбарах — дядя Василий Алексеевич. В позднейшее время, после разговенья, папаша, бывало, указывал пальцем на меня и на братьев и говорил:
— Ты, ты и ты, — пойдите ко мне в комнату.
Когда войдем к нему, он лез в стол, доставал бумагу и передавал старшему брату Володе:
— Читай вслух!
Брат торжественно начинал: «Главному бухгалтеру «Товарищества Алексея Бахрушина и сыновья». Приказ. Выдать из моих личных сумм старшему сыну моему Владимиру Александровичу Бахрушину столько-то, второму сыну моему…» — и так далее. А когда мы совсем маленькими были, то полагалось утром, идя с поздравлениями с праздником, читать стихи. Очень любил, чтобы ему читали стихи, дядя Василий Алексеевич. Ему, собственно говоря, по тогдашнему ритуалу, читать стихов не полагалось, но читать ходили, чтобы сделать уваженье. Он всегда с большим удовольствием выслушивал, хвалил и дарил рубль.
Помню, как папаша с кем-либо из дядей отправлялся на ярмарку в Нижний, или к Макарию, или в Харьков. Готовились к этому заранее, мамаша, бывало, всего напечет, наготовит, потом служили молебен и начинали все укладывать в большущую коляску — постельные принадлежности, несколько погребцов, ящик с письменными принадлежностями и шкатулку с пистолетами «на случай нападения разбойников». Деньги в особом кожаном мешке прятались в специальное потайное место, сделанное в коляске. Ведь дорога была дальняя — несколько дней!..»
Помню, я как-то с двоюродным братом, забравшись в кладовую в Кожевниках, натолкнулся на эти пистолеты. Были они, конечно, тульской работы, но пистонные.
На ярмарках, как известно, купцы любили мешать дело с весельем, порой выходившим из всяких берегов.
Надо думать, что дед по своему характеру принимал деятельное участие как в первом, так и во втором, но дело, конечно, было для него всегда на первом месте. Отец моей матери в свое время рассказал мне такой случай. На какой-то ярмарке, чуть ли не у Макария, вечером, была привезена какая-то очень интересная и по качеству и по цене партия кожи. Поступить в продажу она должна была на другое утро. У деда был лишь один опасный конкурент, которого надо было во что бы то ни стало изолировать. Не долго думая, дед, когда все в гостинице легли спать, а жили все приехавшие в од ной и единственной гостинице, вышел осторожно из своего номера, тихонько подошел к номеру конкурента и спокойно забрал к себе в комнату его сапоги, выставленные за дверь для утренней чистки коридорному. Ранним утром вся гостиница была разбужена неистовой руганью конкурента, у которого пропали сапоги. Дед не спеша встал и пошел закупать кожу, предвари тельно улучив момент перед уходом, чтобы водворить чужие сапоги на место. Дело было сделано. Был ли такой случай с дедом — не знаю, передаю то, что мне говорили.
Как мною уже упоминалось, лично я помню деда уже глубоким, но бодрым стариком. Совершая свою ежедневную прогулку но улицам Замоскворечья в сопровождении сперва няньки, а потом гувернантки, я часто встречал деда, задумчиво шагающего мне навстречу: по раз и навсегда заведенному правилу он каждый день, невзирая на погоду, отправлялся на свою пешеходную прогулку, длившуюся час или два. Эту привычку он не оставлял до конца своих дней. Когда ему перевалило за девяносто, по настоянию детей он нехотя согласился, чтобы во время этих прогулок на всякий случай рядом с ним ехала его пролетка или сани с кучером. В первый же день дед, конечно, заставил кучера ехать не рядом с ним, а саженей двести сзади.
Так до конца это и продолжалось — переупрямить его было невозможно.
Оглядываясь теперь назад, ясно вижу, что дед был большим патриотом. Следуя заветам своего отца, он, подобно ему, никогда не упускал из ноля зрения «пользу России». Младший современник Белинского, он, подобно основоположнику российского разночинства, считал, что нельзя не любить отечества, только надобно, чтобы эта любовь была не мертвым довольством тем, что есть, а живым желанием усовершенствования, словом — любовь к отечеству должна быть вместе и любовью к человечеству… Исходя из этого, дед был европейцем и демократом. Он никогда не носил столь любезного купечеству русского костюма. В его гардеробе не только никогда не водилось ни поддевок, ни картузов, ни полушубков, ни косовороток, но не было даже зимних бобровых шапок a la boyard. Летом он появлялся в неизменной мягкой фетровой шляпе и в английском пальто — размахайке с большой пелериной, накинутой на белый чесучововый костюм. Зимой он одевался в сюртук или пиджак, а по улицам ходил в простой шубе и барашковой шапочке. Он подчеркнуто чуждался «сильных мира сего» и был абсолютно равнодушен к «царским милостям», называя все это «суетой сует». Вместе с тем он высоко ценил честь, оказанную ему Московской городской думой, избравшей его почетным гражданином города. При представлении к правительственным наградам он упорно оставлял без ответа запросы о том, каким орденом он был награжден в последний раз, и спокойно получал по два и три раза все один и тот же крест одной и той же степени.
После вручения ему ордена, при входе к нему кого-либо из сыновей, он обычно кивал головой по направлению к футляру с регалией и говорил:
— Вот еще новую игрушку прислали, только в ней для меня забавы мало. У меня уж таких точно игрушек две штуки есть.
Когда сыновья рассказывали ему о милостивом внимании, которым их удостаивали царь или великие князья, он задумчиво качал головой и неизменно повторял:
— Лестно-то оно лестно, что говорить, да подальше-то от них лучше, спокойнее: все это — суета сует.
Ехать во дворец на царские приемы, во время пребывания двора в Москве, надевать мундир, ордена, белые брюки мануфактур-советника — звание, которое он ценил, но ставил ниже почетного гражданина, — всегда было для него мукой и порой сопровождалось курьезами. Однажды как-то ему пришлось ехать во дворец зимой, в лютый мороз, после недавней болезни. На прощанье, волнуясь о здоровье деда, бабка обвязала его поверх мундира своим теплым пуховым оренбургским платком. Приехав во дворец, дед спокойно скинул свою шубу на руки придворного лакея и стал подниматься кверху по лестнице, шагая, как всегда, через ступеньку. Почти уже на самом верху лестницы он услыхал за собой голос лакея: «Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! Платочек-то скиньте!» Не любя фигурировать на придворных торжествах, дед вместе с тем с большим удовольствием принял назначение Московской городской думы принимать от лица города французского президента Лубе. Очевидно, готовность деда на этот раз объяснялась соображением, что Лубе по положению представитель буржуазно-демократической страны, а по специальности кожевенный заводчик. Ядовитый Мих. Пров. Садовский немедленно разразился по этому поводу эпиграммой: