Воспоминания
Шрифт:
Вечером мы всегда сидели в детской за большим столом, посреди которого стояла сальная свечка в медном подсвечнике, около него щипцы, чтобы снимать нагар. Анна Петровна читала нам вслух по-немецки. Особенно помню «Робинзона Крузо» — толстую книгу с картинками. Мы перечитывали ее без конца. Когда кончали, на следующий же вечер, по моему настоянию, начинали сначала. «Робинзон» оставался моей любимой книгой до моей юности.
Анна Петровна не без труда, но все же приохотила меня к рукоделию, что до нее никому не удавалось. Во время чтения вслух я вязала чулок, выучилась даже делать пятку и вязала очень усердно, потому что в клубке ниток всегда что-то лежало, какая-нибудь маленькая игрушка, иногда двадцать копеек, и ниток хватало ровно на один носок или чулок. Потом она меня научила обшивать Мишиных кукол, но этого я не любила, и Миша делал это лучше меня. Вышивала шерстями по канве на полотне и делала это без скуки, так как Анна Петровна умела нас заинтересовать каждым занятием: рисунки, вышивки, выпиливание по дереву приспособлялись для подарков отцу, матери, сестрам на праздники. Анна Петровна брала нас с собой в магазин, где мы смотрели, как она покупает шерсть, канву, узоры, и мы всегда участвовали в выборе этих вещей и совместно обсуждали их.
И во время того, как мы работали, она нам описывала восторг мамаши и папаши, когда они увидят эти замечательные вещи, сработанные их детьми: спальные туфли, подушечка для булавок, рамочки, выпиленные из дерева.
Целую зиму я вышивала концы полотенца очень сложного и тонкого рисунка, мучилась над ним ужасно, ошибалась, порола, начинала сначала. Это полотенце предназначалось в подарок матери на Пасху. Наконец с помощью Анны Петровны кончила, канву выдергала. Анна Петровна пришила широкие кружева к концам, собственноручно выстирала, выгладила его, положила на поднос, сверху положила глицериновое мыло в виде яйца. Мне это казалось совершенно гениальной выдумкой. Мать моя будет потрясена таким подношением, я в этом была уверена, и я в большом волнении вошла в комнату матери за руку с Анной Петровной. Несмотря на первый день Пасхи, мать была, как всегда, занята чем-то — я никогда в жизни не видела ее сидящей без дела. Она похристосовалась со мной, взяла полотенце из моих рук, чуть усмехнулась, посмотрев на яйцо, и положила его в сторону. «Сама вышивала?» — спросила она, оглянувшись на меня. «Все сама, все сама и очень аккуратно», — за меня поторопилась ответить Анна Петровна. «И пора, ведь большая уж девочка», — сказала мать и заговорила с Анной Петровной о чем-то хозяйственном. Я повернулась и побежала к себе наверх, заливаясь слезами. Анна Петровна вернулась красная и взволнованная и тотчас стала рассказывать мне, как внимательно рассматривала мать мое полотенце, как только я ушла, и как оно ей понравилось. Но я ей не поверила: «Ich werde nie Mama was schenken, sie ist undankbar» [27] . С той весны я отказалась от рукоделья. И, несмотря на уговоры Анны Петровны, выдержала характер. Анна Петровна ужасалась, как можно так говорить: «Такая матерь, такая матерь!»
27
Я никогда ничего не подарю маме, она неблагодарная (нем.).
Анна Петровна чтила мою мать и благоговела перед ней совершенно искренне, но никогда не заискивала у нее, не льстила ей, как другие, служившие у нас. Однажды только после какого-то разговора (когда уже известно было, что Анна Петровна должна уйти от нас) Анна Петровна бросилась целовать ей руки, что меня страшно возмутило. «Ganz wie Paulina» [28] ,— сказала я ей. Полина, наша экономка-полька, часто прикладывалась к ручке барыни, хотя моя мать не позволяла этого делать и запрещала называть ее «барыней». Я только позже узнала, что Анна Петровна была растрогана тем, что мать ей назначила пожизненную пенсию. Каждые два месяца я должна была писать Анне Петровне письма по-немецки, в них вкладывались десять рублей — ее пенсия.
28
Совсем как Полина (нем.).
У дедушки
Нас, детей, часто возили в дом к дедушке — по воскресеньям и по всем большим праздникам. Мы очень это любили. Зимой — в четырехместных санях, весной — в шестиместной коляске, обитой внутри золотистым штофом. Мы влезали в нее по откидным ступенькам и, тесно прижатые друг к другу, закрытые до подбородка тигровым пледом, молча ехали в Лужники.
По дороге я помню только Замоскворецкий мост, очень страшно было видеть под собой воду. Когда после моста сворачивали на широкую пустынную улицу, кажется, она называлась Татарской, мы знали, что сейчас будет красная церковь дедушки, а потом дедушкин дом.
Как все там было не похоже на нашу Тверскую — ни экипажей, ни пешеходов, ни городовых. Мирная тишина деревенской усадебной жизни. Белый двухэтажный дом, перед ним большой двор, посыпанный красным песком, посреди двора развесистый дуб с подстриженной верхушкой в виде шатра. За домом большой сад с беседками, плодовыми деревьями, огородом и кегельбаном, тогда еще редкой новинкой.
В гостях у дедушки нам, внукам, было раздолье, нам позволялось делать все, что мы хотели. Бабушка была страшно добра к нам. Она всегда искренне радовалась нам и сейчас же принималась нас кормить. В большой уютной столовой, выходящей во двор, с рядом высоких окон, она производила впечатление застекленной террасы, — был уже накрыт длинный стол. На сверкающей белой скатерти кипел серебряный самовар. Рядом на столе поменьше стояла огромная медная кастрюля, закутанная белой салфеткой, в ней дымился шоколад. Кругом в большом количестве «поповские» чашки (на светло-коричневом фоне в золотых медальонах букеты цветов).
Бабушка не садилась, она обходила стол и смотрела, есть ли у каждого из нас что нужно. Лакей разливал шоколад и ставил перед нами чашки. Бабушка накладывала печенье на тарелки и оделяла нас конфектами. Я не помню, чтобы она разговаривала с нами. Но она знала наши характеры и вкусы: «Тянучки — Кате, Мише — помадка, дайте Леше чай, он не пьет шоколад». Это она знала из своих наблюдений, потому что в то время мы и помыслить не могли заявлять о своих вкусах и желаниях, так как дома нас воспитывали в большой строгости и с нами никто не считался. «Молчи, тебя не спрашивают», слышали мы от матери, когда кто-нибудь из нас ненароком раскрывал рот. Чаще всего приходилось мне это слышать.
Больше всего меня поражало, что бабушка не боялась (как все решительно у нас дома) нашей матери и на ее строгие окрики говорила ей при нас: «Оставь, Наташа, они у меня в гостях, это уже мое дело». И мы пользовались этим и делали, конечно когда тут не было матери, все, что дома запрещалось. Но, по правде сказать, делать нам мало что было. Пробежав по скучным парадным комнатам, где мебель в чехлах стояла чинно по стенкам, потоптавшись по бархатному ковру, а не по протянутым полотняным дорожкам, приподняв чехлы, робко потрогав диван и два кресла в гостиной, на которых когда-то сидели государь и государыня и которые были по сему случаю водружены на зеленый деревянный постамент под малахит, а к их спинкам прикреплены золотые орлы, мы бежали на цыпочках мимо столовой, где сидела мать, в девичью, к экономке, или в каморку лакея. У экономки, очень милой, кроткой старушки Захарьевны, которую мы любили не меньше бабушки, мы знали, стол будет уставлен фруктами и пирожными, которые она заготовляла к обеду; на отдельном подносе будут положены орехи, пряники и конфекты в золотой и серебряной бумаге с картинками, что предназначались нам. Захарьевна разложит их по коробочкам, а бабушка при прощании даст нам «в собственные руки», чтобы мы ими распорядились по своему усмотрению.
За обедом, мы знали, вокруг башни из мороженого, за забором из жженого сахара будут стоять белые сахарные корзиночки, а в них глазированные фрукты: персики, сливы, сверху виноград. Корзиночки эти были хрупки, и старушка Захарьевна всегда боялась, когда мы их трогали, и умоляла: «Полегоньку, полегоньку», но никогда не бранила нас, не гнала от себя.
Вообще общий тон в доме дедушки был чрезвычайно мирный, с нами, детьми, все были ласковы, со старшими почтительны без льстивости и заискивания. Я не помню, чтобы там кто-нибудь ссорился или возвышал голос. У бабушки жила приживалка Александра Петровна, дальняя ее родственница, хитрая, льстивая и аффектированная. Ее все в доме терпеть не могли. Моя мать прозвала ее «Дама с гримасами». Бабушка одна, страдавшая больше всех от претензий этой особы, всегда защищала ее: «Бог с ней, с этой несчастной». Преследовал ее только лакей дедушки Румянцев, «камардин», как он сам называл себя: нарочно не звал Александру Петровну к чаю; на больших обедах, пользуясь тем, что Александра Петровна сидела на конце стола, обносил ее любимыми блюдами. На укоризненные замечания бабушки вполголоса негромко говорил, картавя: «Я им предлагал, они не хотят-с». Но эти выходки были все же невинны и нас, детей, очень забавляли. Своим глупым важничаньем Румянцев импонировал нам гораздо больше, чем наш дедушка. Мы бывали очень счастливы, когда он снисходил до разговоров с нами.
Время до обеда, пяти часов, нам казалось, тянулось очень долго. В ожидании обеда мы сидели в диванной. Это была небольшая проходная комнатка без окон между столовой и залой. Она освещалась четырьмя большими окнами столовой. Вдоль ее стен шли узкие жесткие диваны с твердыми, как камень, подушками. На этих диванах никто никогда не сидел, по-моему, а лежать на них уж совсем нельзя было. По стенам над ними висели портреты: митрополита Филарета {15} , акварель под стеклом и несколько портретов маслом, вероятно, каких-нибудь родственников дедушки. Все они были, казалось мне, на одно лицо: румяные лица на черном фоне, с как бы вытаращенными, неподвижными глазами (от напряжения, верно), с прилизанными волосами на прямой пробор и в суконных сюртуках. У одного, пожилого, самого важного, на шее висела золотая медаль на красной ленте, такая, какая была у дедушки. Затем ниже много дагерротипов под стеклом, портреты, на которых мы узнавали людей: теток нашей матери, крестную…
Но наше всегдашнее внимание привлекали три картины маслом, не очень на виду висевшие. На них доморощенный художник увековечил посещение государем Александром II и государыней Марией Александровной дедушки.
Первая картина:государь стоит на паперти дедушкиной церкви в распахнутой шинели, в военной фуражке, за ним дедушка в накинутой на плечи шубе, с непокрытой головой. У самых ступеней лестницы, на снегу дедушкины парные сани, лошади покрыты синей сеткой.
Вторая картинаизображала бабушку в широком коричневом шелковом платье, почти закрытом белой китайской крепдешиновой шалью с длинной бахромой, в белом кружевном чепце с завязками под подбородком. Бабушка подносит в серебряной корзиночке [29] печение государыне, сидящей на диване в голубой гостиной, возле нее стоит моя мать в таком же пышном шелковом платье и держит за руку девочку лет двенадцати, коротко остриженную, в шелковом платьице, из-под которого видны длинные кружевные панталоны. Это моя старшая сестра Саша. Мы рассматривали эти картины с благоговением и гордостью и завидовали счастью сестры, которую государыня, как нам рассказывали, поцеловала в голову. «Поэтому она такая умная», — подшучивал отец. Нас, младших, тогда на свете еще не было.
29
Эта серебряная сухарница в виде корзиночки потом подавалась в нашем доме только в праздничные дни.
Третья картинаизображала зал в доме дедушки, длинный стол глаголем, очень нарядно накрытый, сверкающий белоснежной скатертью, серебром и хрусталем. Во главе стола сидел дедушка в мундире с медалями на груди, нарядная бабушка, мой отец, мать и другие родные и много военных в мундирах. «Все генералы, свита государя императора», — поучал нас лакей дедушки. Не знаю, почему они обедали у дедушки в доме, и когда это было, мне не удалось установить.
После обеда, часов в семь, нас собирали домой — как раз когда начиналось «самое интересное», казалось нам. В зале расставляли карточные столы, зажигали канделябры… Мы спускались по парадной лестнице, которая обыкновенно была заперта, в переднюю, большую, низкую, еле освещенную одной небольшой висячей керосиновой лампой под потолком. Нас сажали на деревянные лари с резными спинками и одевали. В этой полутьме мы тотчас же начинали дремать. Процедура одевания была долгая и мучительная. На нас, девочек, надевали красные фланелевые панталоны, шерстяные чулки, черные бархатные сапожки на мерлушке, черные атласные капоры на пуху, под них еще иногда чепчики, поверх повязывали широкими шерстяными шарфами. Бабушка, присутствовавшая при нашем одевании, всегда находила, что мы недостаточно тепло закутаны, она посылала за своими пуховыми платками, и нас в них завертывали с головы до ног. Мы задыхались под этими платками, не могли двинуть ни ногой, ни рукой. Но протестовать нам никогда в голову не приходило. Нас поднимали, как кукол, сажали в сани или карету и вынимали оттуда, когда мы приезжали домой.