Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На другой день, рано утром, в нашу детскую вошла гувернантка старших сестер Мария Петровна, в черном платье, с заплаканными глазами, и сказала торжественным и немного дрожащим голосом: «Papa ist diese Nacht verstorben. Bete f"ur ihn. Das ist grosser Kummer f"ur Mama. Seid still und gehorsam» [37] .

Анна Петровна громко заплакала, а мы, глядя на нее, заревели во весь голос. «Когда оденетесь, вы придете ко мне в комнату, — прибавила Мария Петровна по-русски, — через передний балкон нельзя ходить». Почему нельзя? Меня это тотчас заинтриговало. Поплакала и посморкалась, ничего в сущности в душе особенного не испытывая, кроме острого любопытства — что теперь будет?

37

Папа скончался в эту ночь. Молитесь за него. Это большое горе для мамы. Будьте тихи и послушны (нем.).

И действительно, день для нас был очень интересный. Все было не как всегда. У Марии Петровны в комнате сидела мадам Шмидт, портниха, очень важная, у которой одевалась моя мать. Перед ней на полу лежала груда черной материи. Она сама (!!) сняла с нас, девочек, мерку, мы стояли перед ней, неподвижно вытянувшись, еле дыша от волнения. Через несколько часов на нас надели черные длинные платья, обшитые крепом. Я себе очень в нем понравилась. Нас повели вниз. Зала была совсем другая; мебель покрыта чехлами, зеркала и окна завешаны белым. В углу под образами на столе лежал отец под чем-то белым, покрытый цветами. В зале, как в оранжерее, был удушливый запах лилий и роз. И тишина. Народу было немного. Старшие служащие из магазина. Мой старший брат Вася стоял в дверях и распоряжался, не переставая плакать и сморкаться в большой пестрый платок. «Поклонитесь в землю и поцелуйте руку папаше», — сказал он нам шепотом. Он приподнимал нас, и мы прикладывались к ледяной, будто костяной, руке отца. Я замирала от страха, но и от любопытства тоже. Рядом со столом лежало что-то черное, неслись стоны и всхлипывания. Старшие сестры, наклонившись, стали с усилием поднимать кого-то. Это оказалась мать, она лежала на полу и билась в рыданиях. Никогда в жизни я бы не узнала ее. Это была маленькая бесформенная фигурка, в черном платье, без корсета, голова ее была покрыта черной косынкой, из-под которой выбивались совсем белые волосы, лицо красное, смятое, мокрое от слез. Где талия, где локоны, где брови? Я в ужасе смотрела, не понимая этого превращения вчерашней красавицы в старушку. Мы не решились подойти к ней, и она нас как будто не видела. Она непрерывно стонала и билась в рыданиях.

Меня особенно ужасало, что это она, наша мать, всегда такая сдержанная, собранная, нарушала торжественную тишину, царившую в этой комнате, своими криками и стонами.

Брат Вася, особенно любивший меня, сейчас же заметил мое состояние, послал меня в буфетную сказать, чтобы подали десять стаканов чая в кабинет. Я с восторгом помчалась исполнять столь ответственное, как мне казалось, поручение. Я умолила лакея дать мне понести самой поднос со стаканами. Он дал мне его только в дверях залы. Дверь в кабинет была затворена. Мне не тотчас открыли ее. Я косилась на отца, лежавшего на столе, и, вспомнив, что умершие, находясь на том свете, знают и видят все, что происходит на земле, подумала, что, верно, отец видит сейчас, как ловко я держу тяжелый поднос со стаканами, полными чая. Я сама толкнула ногой дверь в кабинет, так как мне ее не открывали. Все стаканы съехали в угол подноса, и чай расплескался. Я пришла в отчаяние. Я говорила себе, что это не моя вина, мне не открыли дверь, папаша и это видит там, на небе, но это меня не утешало.

Брат Вася, как всегда внимательный и участливый ко мне, предложил посидеть у него в кабинете. Я уселась на окно и стала смотреть на подъезжающие к крыльцу экипажи. Приезжали и приходили люди без конца, и знакомые и незнакомые. Много священников в наемных колясках. Они служили по очереди панихиды у гроба отца, дьячки развертывали епитрахили {18} , свертывали их, прятали в ящик и уезжали, приезжали другие. Вася провожал всех до передней, перешептываясь с ними о чем-то.

Мать не отходила от отца; она непрерывно глядела на него, тряслась от рыданий, зажимая рот мокрым комочком носового платка. Она ни к кому не оборачивалась, ни с кем не говорила.

Приехали на двух линейках синодальные певчие — все небольшие мальчики. Они были одеты в зеленые кафтаны, их длинные рукава на красной подкладке, обшитые позументами, свешивались до земли. Пропев панихиду, они уходили в переднюю, сидели там, видимо скучая. «Позови братьев, — сказал мне Вася, — и поводите певчих по саду». Я, конечно, пошла с ними. Сперва мы шли чинно по дорожкам, потом я разговорилась с мальчиками и, когда мы с ними пришли к нашей площадке с гимнастикой, не утерпела и показала им несколько своих лучших номеров. Они не умели бегать на гигантских шагах, и я взялась их научить. Когда я побежала в буфетную за лямками, меня остановила горничная матери старуха Ярцева: «Зачем это они вам, барышня?» — «Для певчих», — и бросилась бежать с тяжелыми лямками на плечах, чувствуя, что делаю что-то неподобающее и что старуха может меня остановить. Но искушение было слишком велико. Я поспешно надела кольца лямок на крючки, влезла в одну из них, выбрала трех мальчиков побольше и показала им, как надо разбежаться, взлететь, заносить… И я летала, не помня себя от восторга. У певчих раздувались их длинные рукава, они спотыкались, падали, но я одного тащила за собой, другого толкала вперед, красная, растрепанная, пока меня не остановил голос Анны Петровны: «Um Gottes Willen, Kind, bist du von Sinnen!» [38] Она подбежала ко мне, вытащила меня из лямки и, отряхнув мое траурное платье, все в пыли, увела в детскую. И то, что она не сказала мне ни слова, потрясенная моим неприличным поведением, на меня подействовало сильнее всяких упреков в бесчувственности. Я пыталась было оправдываться, что «занимала певчих» по поручению брата Васи, но она не слушала и до следующего дня не разговаривала со мной.

38

Ах, Господи, дитя, ты с ума сошла! (нем.).

За три дня до похорон у нас на даче перебывали толпы народа. Некоторые родные матери ночевали у нас со своими детьми, дети помещались наверху, что было большим развлечением для нас. Анна Петровна следила за тем, чтобы мы не слишком шумно и весело вели себя. Дача наша как-то сама собой разделилась на две части: спальня родителей, кабинет и зала, где лежал в гробу отец, передний балкон, где сидели посетители — там пахло ладаном, говорили шепотом, у дверей передней бессменно дежурили буфетный мужик, конюх, оба в поддевках и с намасленными головами, и лакей, который впускал и выпускал посетителей. Нам, детям, была предоставлена задняя терраса, наши детские и классная. Мы не учились эти дни, ничем не занимались, ждали панихиды, в промежутках бегали в саду с детьми, гостившими у нас. Надзор за нами был ослаблен. Матери мы совсем не видали, только за панихидами. Она все время стояла на коленях, не переставая рыдать. Когда пели «Со святыми упокой», она билась об пол головой и закрывала рот платком, — верно, чтобы не кричать.

В день похорон с раннего утра сад и двор были особенно тщательно прибраны, дорожки посыпаны песком и еловыми ветками, ворота и обе калитки в сад настежь растворены. И сад и двор были переполнены людьми знакомыми и совсем чужими. Пускали всех без разбора. Входя в ворота, все обнажали голову. Над толпой стоял тихий гул голосов.

Гроб вынесли на руках через балкон в сад. Вася, брат, и старшие служащие в магазине, сменяясь по очереди с желающими, на руках донесли гроб до Пятницкого кладбища — это несколько верст. Катафалк следовал позади очень большой процессии. Мы все, дети от мала до велика, шли с матерью тотчас же за гробом и обращали на себя всеобщее внимание, что я очень хорошо замечала.

Меня очень занимало и развлекало все, что происходило кругом: из окон домов выглядывали любопытные, движение экипажей приостанавливалось на улицах, пешеходы снимали шапки, крестились; мальчишки влезали на тумбы, на скамейки и смотрели вслед, разинув рты. Многие подходили и спрашивали: «Кого это хоронят?» — «Видно, богатей был покойничек». — «Вишь, жена убивается». — «А сироток-то сколько, все наследнички». — «Цветов-то, цветов!» Я прислушивалась к тому, что говорили и обо мне тоже, что я сиротка, и мне казалось, что и нужно держаться сироткой, но никак не могла выдавить слез из глаз и лицемерно держала платок у лица, выглядывая из-за него.

Но мы, младшие дети, недолго шли пешком, нас посадили в одну из колясок, следовавших за траурным шествием. Мать, старшие сестры и братья шли до самого кладбища пешком. За нами тянулся длинный ряд экипажей, которому конца не было видно. Толпа была тысячная, как я потом узнала из брошюры об отце, написанной нашим священником.

Самих похорон я совершенно не помню. Помню только, что нас на обратной дороге кормили бутербродами в коляске и мы с братом Мишей ревели и капризничали.

На другой день похорон, в 8 часов утра, наша мать поехала на кладбище со свежими цветами. И в продолжение всего года, не пропуская ни одного дня, она ездила туда с кем-нибудь из старших детей и нас, младших, брала по очереди. Один из нас сидел на приставной узенькой скамеечке спереди в коляске. Ехали мы не через Москву, не по шоссе, а проселком, среди огородов, это вдвое сокращало дорогу. Тащились почти шагом — так ужасна была дорога. Коляска ныряла по ямам и колдобинам, садилась на рессоры, которые скрипели и стукались друг об дружку. Удержаться на лавочке было очень трудно, и я удивлялась, как это никто из нас ни разу не выпал из коляски. Мать судорожно цеплялась за ручку дверцы и изредка только говорила нам: «Держись крепче, не зевай». Ехали всегда в полном молчании. Креповая вуаль матери всегда была спущена на лицо, когда она приоткрывалась, лицо было всегда красное и мокрое от слез. «Как она может всегда, всегда плакать?» — недоумевала я.

Могила отца была в самой кладбищенской церкви — отец был один из строителей ее. В склепе над ним строилась часовня. В начале постройки ее пол был устлан досками; мать спускалась в склеп по приставной лесенке, зажигала там лампаду, убирала могилу привезенными ею цветами. И оттуда, снизу, доносились до нас ее рыдания. После обедни канун ставился на этот дощатый пол, и священник служил панихиду, подчеркнуто поминая «новопреставленного раба Божия Алексея». Все находившиеся в церкви с любопытством заглядывали в нашу часовню и спрашивали, кто похоронен, когда умер, и с соболезнованием смотрели на то, как «убивается вдова», и на многочисленных сирот.

Если мы не ездили на кладбище, мы шли утром в церковь недалеко от нашей дачи. На нас были длинные черные кашемировые платья, сверху такие же тальмочки {19} , обшитые крепом, черные соломенные шляпки, с которых спускались длинные вуали. Очень трудно было напяливать черные лайковые перчатки на потные руки в летнюю жару. В церкви мы снимали правую перчатку и держали ее в левой руке; когда за панихидой нам давали зажженную восковую свечку, надо было очень осторожно держать ее, чтобы не закапать перчатки воском.

Поделиться с друзьями: