Воспоминания
Шрифт:
Все служившие у нас в доме почитали и боялись мою мать и исполняли беспрекословно ее требования. Я не могла себе представить, чтобы кто-нибудь мог ослушаться ее. У нее не было среди них ни любимчиков, ни приближенных. Когда кто-нибудь пытался (ее старуха горничная это пробовала) доносить на кого-нибудь, мать сухо прерывала: «Больше за собой смотри» или «Тебя об нем (или об ней) не спрашивают». Тон отношений у матери со всеми, так же как и с нами, детьми, был всегда строгий, но очень ровный. Она не болтала, не фамильярничала с ними, но очень хорошо знала их, их семейное положение и входила в их нужды, и помогала им. Молодым прислугам она не давала жалованье на руки, за ним приходили родители, с которыми мать всегда разговаривала и вникала в их нужды. Если девушки выходили замуж из нашего дома, она давала им приданое, старалась пристроить и мужа, если он был без места. Но холостых и молодых людей она не брала к себе в дом и не допускала браков между служащими у нас. И была в этом беспощадна.
Я помню, как она удалила двух людей, когда они захотели пожениться. Наш буфетчик Гурий, овдовев, хотел жениться на нашей с сестрой горничной Поликсене. Они оба были исключительно хорошие, тихие и приятные люди. Мать моя была ими отменно довольна. Но она отказалась оставить их у себя. Я уже была взрослая, очень сочувствовала Поликсене и по ее просьбе хлопотала у матери за них. Но мать резко оборвала меня: «Это не твое дело, они более чем взрослые и знали, на что шли, знали, что я не оставлю их у себя. Таково мое правило, и из-за них я не буду его менять». Поликсена много плакала и, видимо, была очень огорчена разлукой с нами. Но меня поразило, что она не сердилась и не обижалась на мою мать, а приняла ее отказ как нечто должное. Когда она после своего брака заходила к нам повидаться с нашей прислугой и поднималась ко мне в комнату, она всегда спрашивала: «А мамаша ваша как, здоровы?» И это с настоящим чувством.
Все девушки, вышедшие замуж из нашего дома, сохраняли долгие годы, а иногда всю жизнь, привязанность и уважение к моей матери, просили ее крестить детей у них, приходили просить у нее совета, благословения на какие-нибудь начинания.
На Рождество и Пасху они приезжали с мужьями поздравлять нас с праздником. Их принимали, как всех гостей, в гостиной, где они, робко опустившись на шелковые кресла, красные и смущенные, переглядывались с мужьями в сюртуках и крахмальных воротничках, односложно отвечали «да-с», «нет-с».
Мать моя всегда следила за тем, чтобы вся прислуга обучалась грамоте, и это было дело нас, детей, когда мы подрастали и сами овладевали грамотой. Пожилые обыкновенно не желали учиться: «На старости лет зачем нам. Слава Богу, прожили жизнь не хуже других и не учимшись». Детей мы обязательно готовили в школу. Наша мать постоянно говорила: «В наше время неграмотному никуда нет дороги. Ученье — свет, а неученье — тьма» — и особенно часто повторяла последнее. Мне это надоело слушать, и я раз сказала, стараясь скрыть иронию под вежливостью тона: «…как пишется в прописях». Мать резко повернулась ко мне и ответила, отчеканивая каждое слово: «Да, нахалка, глубочайшие истины пишутся и в прописях».
Мать находила тоже, что не нужно специально учиться разным отраслям хозяйства: печь хлеб, варить варенье, стирать, шить… Она очень не одобряла, что наших знакомых барышень Боткиных (дочерей Петра Петровича) возили в булочную Филиппова смотреть, как там ставят тесто и пекут хлеб. «Что это им даст, смотреть, как голые мужики ворочают пудовые чаны; проще дома у своей кухарки поучиться». Она вообще держалась того мнения, что неглупый человек при желании может всему сам научиться. Так, она считала, что конюх, состоявший при кучере, должен у кучера учиться его мастерству, обращению с лошадьми, умению править. И она это говорила Троше: «Присматривайся, как что Петр Иванович делает, и научишься». — «Где ему, его ли ума это дело», — возражал Петр Иванович с высоты своего величия. «Твоя наука тоже невелика», — обрезала его мать. И вскоре Троша воссел на козлы, возил сестер и братьев в университет, правил парой. Брат Алеша доканчивал его кучерское образование: «Не верти головой, — кричал он Троше, приподнимаясь в экипаже, — не смотри по сторонам, смотри на голову лошади между ушей. Не смей курить на козлах, брось цыгарку», когда брат раз заметил, что Троша с перепугу прячет зажженную папиросу в рукав кафтана. Так Трошу мать произвела в кучера, кучера Петра Ивановича в управляющие, Зиновьевича, помощника повара, — в повара, буфетного мужика — в лакеи. Девочки, помощницы горничных, подрастая, приспособлялись в белошвейки или портнихи, смотря по их склонностям. Постепенно, когда у нас обстоятельства изменились и матери пришлось сокращать расходы, весь штат нашей прислуги состоял из повышенной в ранге челяди деревенского люда.
Нам, молодежи, эти метаморфозы очень не нравились, особенно сестре Маше и брату Алеше, любившим внешний лоск. Но иногда, несмотря на все терпение матери, ей не удавалось обучение. Так произошло с мальчишкой Гришей, служившим при буфете. Мать нарядила его в сюртук — фрак нельзя было и помыслить на этой фигуре. Это был деревенский парень, необычайно непосредственный, очень неглупый, старательный, но очень неуклюжий. Он благоговел перед моей матерью, но постоянно забывал ее наставления. Он не признавал перчаток, и когда моя мать строго говорила ему: «Гриша, перчатки где?» — он весело перебивал ее: «Не извольте беспокоиться, тутотко», — и хлопал себя по карману. «Надень сейчас». Гриша ставил поднос с посудой или блюдо, что нес в руках, на первый попавшийся стол и напяливал перчатки, плюя на них. «Ступай в буфет, там наденешь и не слюни перчаток». — «Иначе никак не полезут», — также весело и развязно подавал реплику Гриша, не трогаясь с места. Подавая блюда за столом, он с любопытством рассматривал наших гостей, держал блюдо криво, так что проливал подливки, и прислушиваясь к разговорам, иногда вдруг принимался хохотать, затем с испугом смотрел на мать и добродушно извинялся, закрывая себе рот руками. «Дитя природы», — поддразнивала я брата, который страшно злился на этого вновь испеченного лакея.
Провожая нас в театр или на вечера, Гриша, не открыв нам дверцу кареты, торопливо первый влезал на козлы. Когда он сидел с нашими шубами в передней Благородного собрания или театра, он не искал нас глазами в толпе выходящих и никогда не узнавал нас — так он был занят всем происходящим кругом. Мы должны были его искать и подзывать. Когда он бежал привести наши экипажи, мы учили его, что он должен, возвращаясь с улицы, не проталкиваться назад в переднюю, а в дверях громко прокричать: «Карета Андреевых». Но он никогда этого не делал. Он бежал в переднюю, расталкивая толпу выходящих, подобрав полы ливреи чуть не до пояса, с цилиндром на макушке и выбившейся прядью волос из-под него, без перчаток, и, барабаня в стеклянную дверь, кричал: «Барышни-с, а барышни-с, идите, привел коней!» Сестра Маша объявила, что она не будет его брать с собой при выездах, лучше будет отдавать верхнее платье в гардероб, чем срамиться с этим оголтелым парнем.
Но и у матери лопнуло терпение, и она, к большой радости Гриши, разжаловала его в буфетные мужики, но не потому, что он нас при выездах срамил, а потому, что он нещадно бил посуду, ронял блюда, разбивал чашки и стаканы. «Да, он в буфетной более у места», — согласилась мать, и Гриша опять, в ситцевой рубахе и жилете, в высоких сапогах, мыл посуду, чистил ножи, самовары, выносил ведра с помоями и был очень доволен, что избавился от сюртука, воротничков и перчаток.
Несколько лет тому назад мне пришлось встретиться случайно с древней старушкой, знавшей меня в детстве. Это оказалась Маша, дочь нашего садовника Григория, служившего у моей матери на даче 70 лет тому назад. Узнав, что я дочь Наталии Михайловны, она заплакала от радостного волнения. Мы часто с ней стали видеться и вспоминали наше детство в Петровском парке, наши ссоры, игры. Но Мария Григорьевна всякий разговор со мной сводила к моей матери, вспоминая в мельчайших подробностях все, что она говорила и делала. «Всем, всем-то я ей обязана, она меня в люди вывела, и в школу поместила, и платила за меня в белошвейное заведение, где я шитью научилась, и замуж за хорошего человека выдала (ее муж был квалифицированным рабочим на фабрике). И во всем помогала и наставляла. Мать родная больше бы не сделала. Да, таких людей больше нет».
Богомолье
Когда мать ездила на богомолье, она всегда брала с собой кого-нибудь из детей — то старших, то младших. У меня осталось смутное воспоминание о поездках на лошадях к святым местам — в Звенигород, в Волоколамск. Когда я туда попала уже большой, я припоминала эти церкви, монастыри, гостиницу как уже когда-то давно виденные и знакомые. Одна поездка мне все же запомнилась, вероятно, это была поездка к Троице. Мы ехали в дормезе четверкой {21} и ночевали в дороге: мы, дети, — в карете, взрослые — на постоялом дворе. Смутно помню просторную комнату в избе, в которую мы поднялись по темной лестнице, — нам светили сверху фонарем. Мы пили чай из огромного самовара сидя за столом, а потом — уже не знаю как — я очутилась в карете, где, засыпая, видела в окно темное небо и звезды. Вероятно, это было мое первое впечатление от ночи. Я любила вспоминать в детстве об этом моем путешествии ночью.
Потом мы ездили к Троице уже по железной дороге. В первый раз мы видели вокзал, вагоны, паровоз, о которых знали до сих пор только по картинкам в больших журналах. Мы не отлипали от окон, особенно когда подъезжали к станциям. Вагоны тогда были другие, чем теперь. В вагоне было несколько отделений, они шли поперек вагона, насквозь, в каждом отделении своя дверь с общей приступкой под всем вагоном. Входили в свое отделение в одну дверь, выходили — в другую, противоположную ей. В отделении было два дивана друг против друга, в каждом — шесть мест. К дверям было опасно прислоняться — они могли открыться на ходу, и тогда дети неминуемо падали под колеса, которые их перерезали на куски. Но эти утверждения нисколько не мешали нам налегать изо всех сил на дверь и пробовать повернуть ручку, чтобы открыть ее.
Когда мы приехали на место, нам очень не хотелось уходить из вагона, и весь день в монастыре, который тянулся нескончаемо для нас долго, мы только и мечтали об обратной дороге.
С вокзала мы поехали в «Старую гостиницу», что стояла на главной базарной площади, под стенами лавры. Гостиница эта принадлежала родственнику моего отца Кохтеву, и нас принимали там как самых почетных гостей. Для нас отводилось отделение в четыре комнаты внизу, с видом на площадь из единственных окон передней комнаты. Задние спальни — были темные. Все годы, что мы ездили к Троице, мы всегда останавливались в этих голых, скучных комнатах, с жесткими постелями, с неизменным затхло-кислым запахом. Снаружи на подоконниках сидели жирные ручные голуби. Миша, мой маленький брат, уверял няню, что это святые голуби, потому что они питаются просфорами. А мне они почему-то казались похожими на упитанных, гладких монахов.