ЖАНРЫ

Воздыхание окованных. Русская сага

Домбровская-Кожухова Екатерина

Шрифт:

Первый тип был хорошо известный писателю (к нему можно было отнести и его некоторых дальних родственниц, и хорошо знакомых ему сестер Корвин-Круковских — Анну и Софью, — ставшую знаменитой женщиной-математиком Ковалевской, и даже саму Анну Григорьевну, супругу и доброго ангела последней четверти жизни писателя. К ним вполне можно было бы отнести «говорящий» жизненный девиз Софьи Ковалевской: «Говори, что знаешь; делай, что обязан; и пусть будет, что будет».

Однако много выше ставил Федор Михайлович живое христианское самоотверженное, сокрушенное и смиренное сердце, никогда не ведающее о своих самопожертвованиях (как евангельская левая рука о добре, которое делала правая). Нет почти ни одного произведения у Федора Михайловича, где бы такой достойной и заслуживающей уважения в своей основательной горделивости красоте не противопоставлялся бы иной строй сердца «Сонечек», познавших на деле, ч т о стоит за Евангельским словом: «Так всякий из вас, кто не отрешится от всего, что имеет, не может быть Моим учеником» (Лук.14:33).

Осмелюсь высказать предположение, что симпатичный (в лексическом звучании этого слова в середине XIX века) тип образованной русской женщины-институтки, а следом и курсистки отозвался не только положительными сдвигами в сфере просвещения, но еще значительнее — и разрушительнее! — аукнулся он в сфере духовной — в оскудении веры, духа и благодати, покрывавшей старинную простоту патриархально-семейной русской жизни. Ведь женщина — главное соединительное и охранительное начало семьи, но секрет состава сего «цемента» в духе подлинного христианского смирения, о котором теперь мало кто правильно понимает…

Хороши были три чеховские сестры, а места себе в жизни своей найти не могли, — попросту им всегда хорошо было бы там, где их нет. Из этого корня возродилась только в новом качестве экзальтированность русской жизни. Как близко — бок о бок они шли: оскудение духовности и благодатности, вытеснение всего мистического из человеческого сознания рассудочностью, позитивизм, нигилизм и наконец дурная мистика и экзальтация: куда-то надо же было бедному духу человеческому, вытесняемому, выбиться, найти себе кормёжку — но только, чтобы при этом по узкому пути смирения не идти, только чтобы гордынька не пострадала…

Вот и пришел час спиритизма, хлыстовских оргий и кокаинового блеска расширенных зрачков… Начинался Серебряный век с его ярмонками (как произносили это словцо в старину) не личностей, не тщеславий даже, — нет! — но и н д и в и д у а л ь н о с т е й, и экзальтации без берегов, не чурающейся ничего, что только могло подхлестнуть давно уставшие, истрепанные чувства…

Но все это не имело никакого отношения к душевному складу Глафиры Кондратьевны Стечькиной, к рассказу о короткой жизни которой мы вновь возвращаемся… Там тоже жили страсти, но, поверь читатель, совсем другие, не такие, как к концу XIX века, хотя к появлению вышеназванного были еще как причастны.

* * *

Бурная разгульная молодость неукротимого отца Кондратия Белобородова, цыганская кровь и таборная жизнь его супруги, ставшей впоследствии добропорядочной и тихой купеческой женой Анны Васильевны, — все это как-то причудливо сошлось в природном характере юной красавицы Глафиры Кондратьевны. По воспоминаниям Анны Николаевны она временами страдала приступами беспричинной тоски, порой была чрезмерно строга к детям, а порой восторженно и неумеренно ласкова с ними. Ей было свойственно какое-то постоянное внутреннее напряжение, исход которому она искала в граничивших с безумством развлечениях.

Например, она любила сама объезжать молодых жеребят, и, чтобы приучить своих детей ничего не бояться, подчас брала с собой одного из них. Малыша (в первую очередь и чаще всего это бывала бедная Анна или Яков, или Александр, младший Коля и совсем крошечная Варя) приходилось чуть ли не вбрасывать в экипаж, увлекаемый бешено бившей и мчавшейся тройкой, на полном ходу.

До странности и непреодолимой страсти любила Глафира Кондратьевна грозу, и всегда во время сверкания сильнейших молний и раскатов грома взбегала она на вышку мезонина плутневского дома и там, на балконе, наслаждалась страшным зрелищем, не обращая никакого внимания на сжавшуюся в углу в безумном страхе пятилетнюю Анну, которую тащила наверх с собою, чтобы научить не трусить во время грозы.

Но Анна Николаевна всю жизнь потом грозы очень боялась…

Какой все-таки была она, моя «пра» и трижды «пра» — бабушка моя? Такое имя старинное, пряное, благоуханное, как ночные ароматы цветников у кромок густых смолистых вод ореховских прудов пред тревожно чернеющими в ночи липами парка. Глафира…

И всего-то неполных тридцать лет жизни, замужество с четырнадцати лет и мучительная смерть в родах. Муж, родовитый, богатый, огромного роста «русак», обожавший свою легкую и капризную подругу, хотя и не избегавший при том и других привязанностей, оставивший от них даже и потомство… И ее собственная странная, сокровенная наследственность, уводящая мысль от старинного уюта по-екатеринински усладного Плутнева, от яблонь его, от тульской купеческой, неописуемой красы, с а м о в а р а м и установившейся и развернувшейся и вширь раскидавшейся жизни, — от Алексинских окских песчаных отмелей, от этой русской трогательно-чистой, милой красоты и широты, — к страшному и таинственному существованию древних ее пращуров-ариев…

Но никуда не денешься: Глафира Кондратьевна была их живой потомственной каплей. Как-то ее матушка завладела душою Кондрата Белобородова, от широкого купеческого разгула которого звоном звенела и ходуном ходила вся Тула… Наконец, и он был захвачен в плен амуром — пламенной любовью к огненной, загадочной, будившей в душе его, скажу словами Тютчева, «древний хаос» певунье и плясунье из табора. Перед венчанием невесту-цыганку крестили Анной. А как звали ее в собственном ее племени — память о том никто из родных из предусмотрительной и благочестивой осторожности и деликатности не сохранил. Даже вскользь прежнее имя ее не поминалось. Да и Бог с ним…

Удивительно, но вчерашняя огненная цыганка довольно скоро превратилась в благочестивую и послушную купеческую жену Анну Васильевну, и таковой и осталась в памяти ее потомков. Жила она за Кондратием Петровичем, разумеется, не просто, он-то характера после женитьбы менять и не думал. Она же вроде, как вспоминала Анна Николаевна, не взяла с собой в приданное из табора ничего бунтовщического, но, выйдя замуж и приняв святое крещение, стала на удивление смирной, тихой, покорной. Не даром в честь нее была названа Анной ее внучка, истинная раба Божия, трудами и молитвами которой стояли семьи Стечкиных и Жуковских, а потом и породнившихся с ними Микулиных почти весь XIX и даже в начале своем XX век.

Глафира Кондратьевна от предков своей незаметной и тихонравной матери унаследовала непреклонный в своих порывах темперамент (при том, что воспитана она была уже по-светски как барышня), а так же редкую смолистость волоса. Многие ее потомки отличались этой глубокой чернотой волос и смуглостью кожи: у знаменитого внука ее Николая Егоровича Жуковского, было с детства семейное прозвище «черненький», — так его звала младшая сестра Верочка, друзья же по университету прозвали его по той же самой причине «Жуком». Была у Николая Егоровича и племянница — Машура — Мария Ивановна Жуковская, дочь его старшего брата. О ней рассказ еще впереди, но, забегая вперед, откроем и здесь одно удивительное сопряжение. Овдовев, в эмиграции в двадцатые годы XX столетия Машура приняла от руки сербского Патриарха Варфоломея монашеский постриг, и ей имя было дано монашеское, — какое бы Вы думали? Мелания, что значит, «Черная». И выбор сделал никто иной, как сам Патриарх Варфоломей.

От Анны Васильевны, от Глафиры Кондратьевны влилась в жилы не одного последующего колена потомков Стечкиных и Жуковских не просто экзотическая струя яркой цыганской крови, но и вместе с тем нечто странное, пугающее, а, порой, и больное…

Кровь эта подарила Стечкиным, а затем и через замужество Анны Николаевны — и Жуковским, и потомкам соединившегося с ними рода Микулиных не только какое-то особенное магическое свечение девичьих взоров. Проявлялись и душевные странности, и даже болезненные у некоторых потомков явления. О том предпочитали скорбно умалчивать, но рано или поздно это все равно открывалось, хотя бы из переписки и скудных реплик воспоминаний, из обстоятельств, и печальных их повторений в новых коленах рода, то и дело напоминавших о событиях давно минувших дней…

Поделиться с друзьями: