Возвращение блудного сына
Шрифт:
— Бумагу дай.
— Бумагу? Не жирно ли будет? Дяденька, дай напиться, а то так есть хочется, что даже переночевать негде… — ворчал купец, вытаскивая большой лист плотной бумаги. — Бери, нищеброд! Совсем сожрали, ох, пречистая дево!
Но Абдулка, не слушая его, выскочил уже из лавки и понесся по залитой солнцем улице. Он ворвался в дом с ликующим воем, хлопнул на стол краски:
— Во!
— Что, что? — обрадованно засуетились Маша с Николаем.
— Рисовать буду! — Он опять ринулся к двери.
Малахов удержал его:
— Поешь сначала, глупая голова!
После обеда Абдулка ушел в палисадник, раскрыл заветную коробочку, носимую всегда с собой, и извлек из нее сложенные в тугие пакетики, обвязанные нитками картинки. Наклеил хлебными крошками на найденную в доме картонку одну из них, подаренную недавно накормившим его мальчишкой, развернул белый лист и принялся за работу.
Под вечер Маша стала собираться: достала и надела лучшее свое, синее с искрой, платье.
— Куда ты? Ведь говорила — выходная сегодня.
Она села рядом, обняла, прижалась:
— Надо мне идти, Коля. Не переживай, ладно? Тебя, тебя люблю, господи…
У него закололо в груди. Вспомнились пролетка, подкатившая к дому, некто стройный в белом кепи, каблучками: цок-цок-цок — по ее крыльцу. Тихий разговор… Николай перевел дыхание, спросил прерывисто:
— Ты к тому пошла… кто приезжал тогда, я видел… Лучше ты убей меня, если так.
— А ты не причитай, кавалер!
«Вот и все, — подумал Малахов. — И ничего больше не будет».
Раненный, слепой и беспомощный, растопыренными пальцами щупая зыбкое пространство, плутая и путаясь, он достиг золотой вершины. Тихое солнце стояло над ней, кружился тополиный пух, ждала ласковая женщина, гнулась над дорогой артель, исполняя нелегкое свое ремесло, — и там, где ложился булыжник, был счастлив и он, Николай Малахов. Скатился с горы камень, ударил, и снова поволокло его вниз — к пустоте, подобной той, что увидел он перед собой когда-то, сойдя с ночного товарняка в незнакомом городе. Но теперешняя пустота была страшнее: за ней стояли голод, и позор, и убийство, и страх потери всего, дорогой ценой обретенного.
Неужели жизнь, которой он жил теперь, была обманом? И женщина — не кроткая, льнущая к мужу голубица, и артель — не братство людей, где только правда и добро, и не будет счастлив мальчик, подобранный им на улице?
А ведь только что казалось, будто все прошедшее над головой горе осталось позади крутиться мелкими водоворотиками, и вот они запенились, взбесились, слились — огромной воронкой разверзлось перед Малаховым и будущее, и настоящее.
Маша еще что-то говорила, гладила его волосы, нервничала, а он сидел, горбился и молчал.
Она ушла.
Тихо, дремотно было в маленькой комнатке. Звуки с улицы доходили сюда словно сквозь воду. Капал воск со свечки перед маленькой иконкой, и тошнотно, сладко пахло малиновым вареньем и перестоявшимся квасом.
27
Сегодня — бенефис О. Т. Мирской-Горевой в «Генеральше Матрене», в 4 д. Крылова.
Завтра — последняя гастроль Московского театра Советской действительности.
Репертуар, пользующийся в Москве колоссальным успехом.
В губсуде началось дело местной организации винтреста по обвинению в расхищении тысячи восьмисот ведер спирта.
Оркестр заиграл «Кирпичики».
Девушка вплыла в проем двери, повела головой — сверкнули серьги, — лениво и свободно, не уклоняясь от праздных глаз, пошла к столику в углу зала. На ходу махнула рукой оркестру, подмигнула — музыка грохотнула неистово… Тугое платье, синее с искрой, полные плечи, лицо со смуглинкой, короткий прямой нос, взгляд влажный и уверенный… Да, она была красива! Только улыбка чуть горчила. Замерли жующие челюсти, упали на столы суетящиеся руки: теперь все смотрели на нее. Какой-то до изумления пьяный жирный нэпач, перегнувшись в ее сторону с кресла, мычал страстно и мучительно, ворочая белками. Витенька Гольянцев утер рукавом пеной вспузырившуюся в углах рта слюну, привстал со стула и запел:
На окраине где-то города Я в убогой семье родилась. Лет семнадцати, горемычная, На кирпичный завод подалась…Рявкал оркестр, и уносились жалкие, наивные слова через окно на улицу. Кто-то ругался и морщился, кто-то замедлял шаги и слушал — ибо многим, многим ведомо великое горе любви, постигшее несчастную девчонку, — оно всегда понятно человеку, как невнятно бы ни было поведано.
И по камушкам, по кир-пичикам Разлетелося счастье мое-оо!.. И по ка-мушкам…Кашин разглядывал Машу: она пусто смотрела в потолок, обмакивая иногда платком глаза. Подбежал официант — отмахнулась. Тот выпрямился, осклабился: «Слушш…» — но, лишь смолк оркестр, уже тащил, виляя задом, поднос: полграфина вина, балычок, икорка. Она сразу налила рюмку, выпила и стала рассеянно жевать бутерброд.
Шло время, а Маша все сидела одна. Подсаживающихся к ней или приглашающих на танец она отвергала коротко и энергично.
Вечер, шум и смрад обдавали агента угрозыска. За стол к нему привалились трое юных, худосочных, белесых, похожих друг на друга — видимо, из конторских. Пламенея угрями, они пили водку с пивом, слабогрудо выкрикивали: «П-па диким са-тепям За-абайкалья-аа…» — куражились над официантом и наконец, ослабев, засобирались к девицам. Особенно неприятен был один из них: он все время бегал в уборную и, возвращаясь, подозрительно вглядывался в Семена. Сипел, нарочито сгущая голос, в подражание начальству: «Нет, ты пага-ди! Йя тебе сделаю-ю…» И лез к нему со своим пивом и нечистым лицом. Не опасайся Кашин скандала, он давно бы выбросил из ресторана всю тройку да еще перетряхнул бы ее на улице. Но тут приходилось сидеть тихо, криво улыбаться и даже подхихикивать на скверные анекдоты конторщиков.
На какое-то время внимание отвлеклось Витенькой — он вдруг возник рядом и начал кружить вокруг стола с видом таинственным и значительным, подмигивая и запинаясь за кресла. Кашин хотел встать и подойти, однако Гольянцев, приложив к губам палец, долго шипел в его сторону, а затем исчез.
«Заблажил. Опять напился…» — с тоской подумал Семен.
В одиннадцать Маша подозвала официанта. Не спуская с нее глаз, агент рванулся к пьяному, крадущемуся из-за какого-то столика к эстраде баянисту, схватил его за руку, зло бормотнул:
— Доведут тебя шуточки, алкоголик. Где Черкиз — ну?!
— Че… Черкиз? А… А-а… — Витенька заулыбался, расцвел, посунулся целоваться — Кашин еле увернулся. — Не… Нету Черкиза. Дела, видать. Да ты его, никак, хватать собрался? Один? Не надо. — Он затряс пальцем. — Разве ж такой, как он, появится здесь без охраны? А одному тебе — пустое дело, и клочков по заулочкам не найдут-с… — Гольянцев уже не казался пьяным, хоть и покачивался взад-вперед и тыкал больно кулаком в грудь собеседника.
— Да хоть бы увидеть, увидеть его, — простонал Семен.