Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На свой лад Мишель Морино склонен к еще большим ограничениям. «Пока какая-то нация не закрыта от внешнего мира, — пишет он, — представляет ли она, будучи объединена внутри в качестве рынка, первичную единицу, пригодную для оценок [понимай: оценок национальным счетоводством]? Региональные несогласованности, к которым нас вновь сделала чувствительными нынешняя ситуация в Европе, существовали в XVI, XVII и XVIII вв. Вы бы поколебались говорить о валовом национальном продукте Германии или Италии в те отдаленные эпохи. Ибо они были политически раздроблены. А также потому, что в экономическом смысле этот продукт был бессодержателен: Саксония жила иначе, чем рейнские епископства; королевство Неаполитанское, Папское государство, Тоскана и Венецианская республика [тоже жили] каждый на свой манер»64.

Не отвечая на эти доводы пункт за пунктом (разве же не было региональных различий между собственно Англией, Корнуоллом, Уэльсом, Шотландией, Ирландией и даже просто между Нагорьями (highlands) и низменными районами (lowlands) по всей территории Британских островов, разве же нет и сегодня повсюду в мире сильных провинциальных различий?), отметим, что Вильгельм Абель65 все же испытывал соблазн рассчитать валовой национальный продукт Германии в XVI в.; что, по мнению Отто Штольца66, специалиста по истории таможен, с концом XVIII в. большие торговые дороги по всему пространству Империи «создали определенное единство»; что И. Тадич67 очень настойчиво говорил о национальном рынке турецких Балкан с XVI в., нашедшем выражение в таких оживленных и многолюдных ярмарках, как Долянская возле Струмицы недалеко от Дуная; что Пьер Вилар полагает, что мы присутствуем «во второй половине XVIII в. при образовании настоящего испанского национального рынка к выгоде каталонской активности68. Так почему же тогда было бы абсурдом желание рассчитать валовой национальный продукт Испании Карла IV? Что же касается понятия нации, «закрытой от внешнего мира», то весьма трудно ее себе вообразить в эпоху, когда контрабанда была всеобщим и процветающим промыслом. Та же Англия XVIII в. была мало замкнута в своих, по видимости, совершенных границах, которые, однако же, вплоть до 1785 г. будет запросто преодолевать контрабанда чаем; та Англия, о которой уже столетием раньше, в 1698 г., говорилось, что «будучи открыта со всех сторон, она тем более удобна для контрабанды, что все, что в нее однажды проникло, находится в безопасности»69. Именно таким образом шелка, бархаты, водка, все товары, прибывшие главным образом из Франции, будучи единожды выгружены в плохо охраняемом пункте побережья, преспокойно направлялись на рынки и к перекупщикам, не страшась последующих проверок.

Во всяком случае, мы не ищем «совершенного» национального рынка, которого не существует даже в наши дни. Что мы ищем, так это некий тип внутренних механизмов и взаимоотношений с обширным миром, то, что Карл Бюхер70 называл территориальным хозяйством (Territorialwirtschaft) в противовес городскому хозяйству (Stadtwirtschaft), городской экономике, какую мы долго рассматривали в предыдущих главах. В общем — объемную экономику, широко раскинувшуюся в пространстве, «территориализованную», как иногда говорят, и достаточно связную, чтобы правительствам более или менее удавалось ее моделировать и ею манипулировать. Меркантилизм как раз и был осознанием возможности манипулировать всей совокупностью экономики страны, или, что то же самое, сократить уже начатый поиск национального рынка.

Экономика территориальная, экономика городская

Понять, в чем глубинное различие между Territorialwirtschaft и Stadtwirtschaft, можно лишь в соотнесении с проблемами, которые ставит национальный рынок.

Глубинное различие. Различия же, видимые сразу, различия в объеме и пространственном охвате, имели меньшее значение, чем это кажется. Несомненно, почти без преувеличения, вы скажете, что «территория» — это плоскость, а город-государство — точка. Но, начиная с господствовавшей территории, как и с любого господствующего города, они охватывали зону внешнюю и добавочное пространство, которые в случаях Венеции, или Амстердама, или Великобритании были просто-напросто миром-экономикой. Вследствие этого в обеих восторжествовавших формах экономики наблюдалось такое преодоление собственного пространства, что, на первый взгляд, размеры последнего утрачивали свое значение как критерий дифференциации. Тем более что в таком преодолении обе системы схожи друг с другом. На Леванте Венеция была колониальной державой, как Голландия в Индонезии, как Англия в Индии. Города и территории одинаково цеплялись за международную экономику, которая их несла на себе и которую они также укрепляли. С той и с другой стороны средства господства и, как бы это сказать, средства крейсирования в повседневной жизни были одни и те же: флот, армия, насилие, а если необходимо, то хитрость, даже коварство, вспомните Совет десяти или, гораздо позже, Интеллидженс сервис. «Центральные» 71 банки возникали в Венеции (1585 г.), в Амстердаме (1609 г.), потом в Англии (1694 г.), те центральные банки, которые, на взгляд Чарлза Киндлбергера72, были «последним прибежищем» и которые мне представляются прежде всего инструментами могущества, международного господства: я тебе помогаю, я спасаю тебя, но я тебя и порабощаю. Империализм, колониализм так же стары, как мир, и всякое подчеркнутое доминирование порождало капитализм, как я это часто повторял, чтобы убедить в этом читателя и убедить самого себя.

Итак, если исходить из видения мира-экономики, то перейти от Венеции к Амстердаму, а от Амстердама — к Англии означает оставаться в рамках одного и того же движения, одной и той же совокупной реальности. Что различает систему-нацию и систему-город, даже противопоставляет их друг другу, так это собственная структурная организация. Город-государство избегал тягот так называемого первичного сектора: Венеция, Генуя, Амстердам потребляли зерно, масло, соль, даже мясо и т. п., которые доставляла им внешняя торговля. Они получали извне лес, сырье и даже немалое количество ремесленных изделий, которые они потребляли. Их мало занимало, кто их производит и архаическим или современным способом они произведены: им достаточно было подобрать эти товары в конце кругооборота, там, где их агенты или же торговцы сырьем эти продукты складировали, предназначая их для городов-государств. Основная часть первичного сектора (если не весь он), необходимая для их существования и даже их роскоши, во многом была для городов-государств внешней и работала на них без того, чтобы им приходилось беспокоиться по поводу экономических и социальных трудностей производства. Несомненно, эти города не вполне осознавали это преимущество и бывали озабочены скорее его оборотной стороной: беспокоились из-за своей зависимости от заграницы (хотя могущество денег на самом деле почти сводило ее на нет). И в самом деле, мы видим, как все господствовавшие города силились увеличить свою территорию и расширить свои земледелие и промышленность. Но какое земледелие и какую промышленность? Само собой разумеется, самые богатые, самые прибыльные. Раз в любом случае нужно импортировать, будем импортировать во Флоренцию сицилийскую пшеницу, а в Тоскане станем возделывать виноградники и оливковые рощи. Таким образом, города-государства с самого начала оказывались:

1) перед весьма «современным» соотношением их сельского и городского населения; 2) перед земледелием, которое, когда оно существовало, предпочитало высокоприбыльные культуры и, естественно, было склонно к капиталистическим инвестициям (не случайно и не из-за качества своих земель Голландия так рано развила столь «передовой» сельскохозяйственный сектор); 3) перед промышленностью, изготовлявшей предметы роскоши и так часто процветавшей.

Городское хозяйство (Stadtwirtschaft) изначально избегало такой «земледельческой экономики», которую Даниель Торнер определял как стадию, которую надлежит пройти прежде любого эффективного развития. Напротив, территориальные государства, возившиеся со своим медленным политическим и экономическим строительством, долго оставались застрявшими в этой земледельческой экономике, которую так тяжело подталкивать вперед — как то показывают столько развивающихся стран в наше время. Политическое строительство обширного государства, особенно если оно создавалось военным путем — а так обычно и было, — предполагало значительный бюджет, все более частое обращение к налогам, а налог требовал администрации, та же в свою очередь требовала больше денег и больше налогов… Но при населении на 90 % деревенском успех в фискальной сфере предполагает, что государство эффективно контролирует крестьянство, что последнее отходит от натурального хозяйства, согласно производить излишки, продавать на рынке, кормить города. И это был только первый шаг. Ибо крестьянство должно было еще, но позднее, намного позднее, достаточно разбогатеть, чтобы увеличить спрос на готовые изделия и в свою очередь позволить жить ремесленникам. Формировавшемуся территориальному государству слишком многое предстояло сделать, чтобы ввязаться в немедленное завоевание крупных рынков мира. Чтобы жить, чтобы сводить концы с концами, оно должно было способствовать коммерциализации земледельческого и ремесленного производства и организовать тяжелую машину своей администрации. На это уходили все его живые силы. Именно с такой точки зрения хотел бы я рассматривать историю Франции Карла VII и Людовика XI. Но история эта так хорошо известна, что доказательность ее в наших глазах притупилась. В таком случае подумайте о Московском государстве или даже — это изумительный пример, к которому мы еще вернемся, — о Делийском султанате (предшественнике империи Великих Моголов), который начиная с первой половины XIV в. способствовал созданию на огромной территории, которой владел, денежной экономики, предполагавшей и включавшей в себя рынки, а через рынки — эксплуатацию, но также и стимулирование деревенской экономики. Доходы государства настолько тесно были связаны с успехом земледелия, что султан Мухаммед Туглук (1325–1351) приказывал копать колодцы, предлагал крестьянам деньги и семена и через свою администрацию обязывал их выбирать более продуктивные культуры, такие, как сахарный тростник 73.

В таких условиях нет ничего удивительного, если первые капиталистические успехи, первые и блистательные освоения мира-экономики следует занести в актив крупных городов. И если Лондону, национальной столице, напротив, потребовалось столько времени, чтобы догнать Амстердам, более проворный, чем он, и более свободный в своих действиях. Нет ничего удивительного также в том, что, сумев единожды создать это трудное равновесие земледелия, торговли, транспорта, промышленности, предложения и спроса, которого требует любое завершение национального рынка, Англия в конечном счете оказалась соперником, неизмеримо превосходившим маленькую Голландию, безжалостно отстраненную от каких бы то ни было притязаний на господство над миром: национальный рынок, однажды образованный, был прибавлением могущества. Чарлз Киндлбергер 74 задается вопросом, почему торговая революция, которая вознесла Голландию, не привела к промышленной революции. Но, несомненно, потому (среди нескольких других причин), что Голландия не располагала настоящим национальным рынком. Такой же ответ, подумаете вы, следует дать и на вопрос, который задавал себе Антонио Гарсиа-Бакеро Гонсалес 75 относительно Испании XVIII в., где, несмотря на ускоренный рост колониальной торговли, промышленная революция начиналась плохо, за исключением Каталонии. Не в том ли дело, что в Испании национальный рынок был еще незавершенным, плохо связанным в своих частях, охваченным явной инерцией?

Промышленность и торговля подталкивают денежную экономику к расширению. Образуя громадное большинство в деловой активности городов, они объясняют длительное превосходство последних над территориальными государствами. (По данным К. Гламанна.)

Считать и измерять

В чем бы мы нуждались, так это в том, чтобы взвесить целиком формирующиеся или уже сформировавшиеся национальные экономики. Отметить их вес в те или иные моменты: растут ли они, находятся ли на спаде. Сравнить их относительный уровень в данный период. Это означает возобновить в свою очередь внушительное число старинных начинаний, гораздо более ранних, чем классические расчеты Лавуазье (1791 г.). Уже Уильям Петти76 (1623–1687) пытался сравнивать Соединенные Провинции с Францией: их население относилось будто бы как 1 к 13, площадь возделываемых земель — как 1 к 81, а богатство — как 1 к 3. Грегори Кинг (1648–1712) 77 тоже попробует сравнить между собой нации той троицы, которая господствовала в его эпоху: Голландию, Англию, Францию. Но к делу можно было бы привлечь добрый десяток других «калькуляторов» — от Вобана до Исаака де Пинто и самого Тюрго. Какой-нибудь текст Буагильбера (1648–1714), правда пессимистичный (но Франция 1696 г. не являла собой радостного или утешительного зрелища), даже поражает нас своим современным акцентом. «Поскольку, — писал он, — говоря не о том, что могло бы быть, но о том лишь, что было, утверждают, что продукт [национальный продукт Франции] ныне на пять или шесть сотен миллионов ниже в составе ее ежегодных доходов, нежели он был сорок лет назад, что в капиталах, что в промышленности; что зло, т. е. уменьшение, возрастает с каждым днем; ибо те же самые причины сохраняются и даже нарастают, притом что нельзя было бы в сем обвинить доходы короля, кои никогда так мало не возрастали, как с 1660 г., они увеличились всего лишь примерно на треть, тогда как на протяжении двухсот лет они неизменно удваивались каждые тридцать лет»78. Вы видите: текст восхитительный. Так же как и одиннадцать «статей» («lignes») (от земель до рудников), по которым Исаак де Пинто79 разнес массу национального продукта Англии — подразделение, которое без чрезмерных натяжек приближается к «статьям» национальной отчетности, такой, какой она представляется ныне.

Существует ли возможность взглянуть на прошлое с «точки зрения глобальных количеств» 80, к которой приучили нас расчеты национальной отчетности, наметившейся с 1924 г.81, через эти старинные исследования о национальном «богатстве» и через скудные цифры, какие мы можем собрать? У таких расчетов, само собой разумеется, есть свои недостатки, но в данный момент они суть единственный метод (и прав здесь Поль Бэрош82), позволяющий охватить на примере современных экономик (и, я добавлю, экономик старинных) жизненно важную проблему роста.

Я даже согласен с Жаном Марчевским 83, полагающим, что национальная отчетность — не только техника, но уже сама по себе наука и что, слившись с политической экономией, она сделала эту последнюю экспериментальной наукой.

Тем не менее пусть читатель не слишком заблуждается относительно моих намерений: я не устанавливаю первые вехи экономической истории, которая стала бы революционной. Я желаю единственно того, чтобы после уточнения некоторых понятий национальной отчетности, полезных для историка, возвратиться к простейшим подсчетам, которые одни только и дозволяют нам имеющаяся в нашем распоряжении документация и масштаб этой книги. Добиться порядков величин, попытаться выявить соотношения, коэффициенты, множители — правдоподобные, если и не достоверные, наметить подходы к огромным, еще не начатым исследованиям, которые рискуют не быть начатыми так скоро. Эти вероятные порядки величин позволят нам по крайней мере предположить возможности прошлой отчетности.

Три переменные и три величины

Первая — достояние, национальное богатство, наличный запас, подверженный медленным колебаниям; вторая— национальный доход, некий поток; третья — доход на душу населения (pro capite, или, как еще говорят, per capita), некое отношение.

Достояние (национальное богатство) — это глобальное богатство, сумма резервов, накопленных данной национальной экономикой, масса капиталов, которые вмешиваются или могли бы вмешиваться в процесс производства этого богатства. Это понятие, некогда завораживавшее «арифметиков»84, ныне наименее употребительное из всех, а жаль! Еще не существует «национальной отчетности по достоянию», — писал мне один экономист 85 в ответ на один из моих вопросов, что «делает, — добавлял он, — хромым на обе ноги этот тип измерения и несовершенной — нашу счетоводную науку». Конечно, такая лакуна огорчительна для историка, который пытается взвесить роль накопленного капитала в экономическом росте и констатирует то его очевидную эффективность, то его неспособность в одиночку толкать экономику вперед, когда он безуспешно пытается инвестироваться, то его задержку с мобилизацией в подходящий момент для деятельности, которая предвосхищает будущее, как если бы он находился под знаком инерции и рутины. Промышленная революция в Англии в значительной степени рождалась на окраине крупного капитала, вдали от Лондона.

Поделиться с друзьями: